Поставив ненавистную ему персону с осанкою пятерых камергеров
, с крикливым, несколько даже женственным голосом и благородным дворянским подсюсюкиванием перед совершенно не предрасположенной к ответному подсюсюкиванию, не вменяемой вообще ни к чему, кроме скандальных выходок, публикой, автор вкладывает ему в руки и уста жеманную и бесполезную болтовню опять-таки предательского и, одновременно, бездарно-самовлюбленного свойства. Текст, с которым Кармазинов выступает перед публикой, зло пародирует сугубо внешние, стилистические черты повести «Довольно», действительно обыгранные Достоевским как сентиментально-романтические[231], хотя само это произведение написано в совершенно другом – лирико-исповедальном, лирико-философском ключе и представляет собой – как и «Призраки», как и «Казнь Тропмана» – во многом «забегание вперед», стилистическое опережение эпохи, манеру двадцатого века.В «Казни Тропмана», как уже говорилось, дан абсурдистский и, одновременно, «холодно»-реалистический прообраз «Приглашения на казнь» Набокова.
«Призраки» – изящная и неожиданная фантазия
, предсказывающая ключевые мотивы «Мастера и Маргариты»: здесь есть и манящий, обманный лунный свет, и ночные свободные полеты над землей, и грусть, и туманы, и таинственная, опасная и прекрасная незнакомка, и трагическая тень, окутывающая землю, и «говорящее» название – Понтийские болота, есть и замечательные описания, в которых сосуществуют на равных, перетекают друг в друга фантастическое и реальное. Только что проплыла в воздухе «прелестная женщина», тело которой стало наливаться «теплым цветом» – и тут же, «как бы падая в обморок, она <….> опрокинулась назад и растаяла, как пар», но след ее хранил самый воздух: «Мне показалось, что телесная, бледно-розовая краска, пробежавшая по фигуре моего призрака, все еще не исчезла и, разлитая в воздухе, обдавала меня кругом… Это заря разгоралась». Краска, отделившаяся от тела, разлившаяся в воздухе и преображенная в зарю, – это уже поэтика модернизма. А дальше происходит реалистическое заземление картины с помощью сочных, теплых деталей: тут и «первое утреннее лепетанье гусенят», и уточнение в скобках скрупулезного живописателя: «раньше их ни одна птица не просыпается»; и расширение горизонта за счет уточняющей прорисовки ближнего плана – «вдоль крыши на конце каждой притужины сидело по галке – и все они хлопотливо и молча очищались, четко рисуясь на молочном небе»; и столь же конкретное, осязаемое подключение плана дальнего – из леса «принеслось сипло-свежее чуфырканье черныша-тетерева, только что слетевшего в росистую, ягодами заросшую траву». Все это – очень экономно, лаконично, на малом пространстве текста, так что «две с половиною страницы переправы», то есть бессмысленные длинноты, по поводу которых иронизирует пародист, – это к Тургеневу отношения не имеет. Что же касается упоминания природных реалий, «о которых надо непременно справляться в ботанике», то Тургеневу, в отличие от пародирующего его Достоевского, справляться «в ботанике» не надо было: природу он знал, чувствовал и понимал, как мало кто другой, – для него не было безымянных деревьев и птиц, все имело свое название, свое лицо. При этом в «Призраках», как и в «Казни Тропмана», сказалось эпическое дарование писателя – способность несколькими мощными мазками создавать масштабную историческую картину или предощущение таковой. Разумеется, «Призраки» «как целое» Достоевским не спародированы[232]. Но как целое не спародированы и «Казнь Тропмана» и «Довольно».