– Петя, – почти закричала я, – что ты говоришь! Ты хоть раз бывал в домах престарелых, ты хоть знаешь, о чем ведешь речь? Это же все блеф какой-то, литературщина, вшивый какой-то романтизм! Ты ведь даже не представляешь, что это такое, как эти старички смотрят на всякого, зашедшего к ним с воли, что там у них в глазах – какая боль! какая тоска! И – мольба: «А ты меня к себе не возьмешь?»
«Смотрят, прямо как моя мама, когда я приходила к ней в больницу, как моя Тутти, когда я с ней расставалась!» – подумала я, и в глазах тут же защипало, комок поперек горла встал.
– Ну, это еще не сейчас. Сейчас я еще не собираюсь, – примирительно сказал Петя. – А сейчас я, наоборот, с девушкой из Майкопа, двадцатилетней, на пять дней в санаторий еду. Познакомился с ней летом – милая такая, провинциальная. Так что в дом престарелых я как-нибудь уж потом.
«Нет, – подумала я, – это уже патология какая-то. Помрачение. Духовная болезнь – то собака у меня с какой-то дочкой сливается, то с умершей матерью».
Высадила Петю с его чемоданом и поехала в храм к игумену, у которого обычно исповедовалась. Но проходивший мимо совсем молоденький иеромонах сказал, что он уехал на несколько дней, и тогда я попросила его дать мне совет. Мы сели на скамеечку в храме. Я начала рассказывать, опуская подробности и тут же чувствуя, что слова становятся как-то не так, выходит какой-то идиотизм, в глазах юного батюшки светится полное недоумение и что надо именно что начинать с архиерея. Как только он услышал слово «архиерей», тут же благожелательно кивнул и приосанился. Рассказываю, а все равно у меня получается какой-то «анамнез»: ну, подарили мне собаку – между прочим, далеко не все священнослужители, мягко говоря, в восторге от того, что собаку впускают в дом: она считается нечистым животным, и многие полагают, что после нее вообще надо освящать жилище, – а я не смогла ее держать у себя по обстоятельствам моей жизни, отдала – выхоленную и здоровенькую – моему собственному сыну, которому как раз такая собачка и нужна, а теперь плачу по ней как по собственной дочери и матери одновременно: ты чего голову священнику морочишь, дурью маешься, делать тебе нечего! Тут люди с настоящими трагедиями к нему идут – со смертями близких, с болезнями, с разводами, а ты что!
– Вы не знаете, почему я так страдаю? – уже плача спросила я. – Ну, может быть, я тем самым отвергла… любовь?
– Да, – серьезно ответил иеромонах. – Вы отвергли любовь. Вам ведь кто ее подарил? Епископ!
– Архи, – зачем-то поправила его я, – архиепископ.
– Тем более. Архиепископ ничего так просто никому не дарит.
– А я очень хорошо понимаю, почему ты так тоскуешь, – сказала моя подруга Анна. – Я тоже так металась и сокрушалась, когда мимо живой еще, раздавленной собаки проехала и не остановилась, не подобрала ее. Торопилась куда-то, потом она была вся в крови, и я подумала, что мне все сиденье измажет. И уехала. А потом, часа уже через два, до меня дошло. И так мне скверно стало, так тошно, я просто места себе не находила. Села – уже ночью – за руль, поехала туда, где она лежала, но там уже ничего не было. Так что я очень хорошо тебя понимаю.
– Но я не понимаю. У меня ведь много людей близких умерло. И я по многим из них так не убивалась, как по этой живой и благополучной собачке. Что это? Может, просто у меня какая-то беда сейчас творится, а я об этом не знаю, но душа моя это уже чувствует. Чувствует, но не понимает, что за беда. И вот она просто нашла подходящий образ для этой скорби, имя ей нашла – Тутти.
– Может быть, – вздохнула Анна. – Но только что за беда? А может, ты тайно любишь кого-то, тоскуешь и не можешь себе признаться, так прямо по имени и назвать, и потому облекаешь тайну эту в символ – Тутти?
Ну вот: Тутти – это еще и «тайная любовь».
25
Боже мой! Действительно, сколько людей я хоронила, сколько умерло, порой с запозданием посылая вести о своей смерти и повергая меня в какое-то отсроченное страдание. А ведь это, кажется, и есть невроз? Ну да, «отложенное страдание» – невроз и есть.
Какие странные эти подспудные сюжеты жизни, протекающие с разной скоростью, – одни движутся еле-еле, другие стремительно разворачиваются, сталкиваются, пересекаются, обгоняют и настигают, когда уже вроде бы все позади… Что-то по поверхности скользит, а что-то в глубинах проистекает. Давнее, прожитое машинально, наспех, но в этих глубинах не перемолотое, не переваренное, вдруг просыпается, сгущается, уплотняется, ворочается под спудом болезненно да как встанет, как поднимется ниоткуда, словно в фильме ужасов, в полный рост. Дядька Черномор такой из темных вод, а с ним – все тридцать три богатыря. В принципе, можно жизнь свою с любого ее сюжета начать разматывать, с любой из ее подземных рек обозревать: все равно в каких-то точках все начнет переплетаться со всем.