«Это и вправду та причина, по которой ты обрадовалась, когда Грег намекнул, что неблагоразумно будет ехать на банкет вместе с ним?» – промелькнула у нее мысль. Она удивленно нахмурилась и резко отвернулась.
Большая рука Брауна легла на ее локоть. Она ахнула и стремительно обернулась к нему, рассерженная и готовая впасть в панику. Что она может сделать человеку, которому под силу поднять автобус? Отстраненный наблюдатель в ее душе, ее внутренний журналист, с иронией отметил, что не кто иной, как Грег, которого она когда-то возненавидела, причем со всей страстью, стал первым за многие годы мужчиной, чье прикосновение не было ей противно…
Но Джек Браун, нахмурясь, смотрел мимо нее в вестибюль отеля. Он начал заполняться крепкими и решительными молодыми мужчинами в костюмах. Один из них вошел в бар, пристально посмотрел на Брауна, сверился с листком бумаги, который держал в руке.
– Герр Браун?
– Да, это я. Чем могу служить?
– Я из берлинской Landespolizei[92]
. К сожалению, я вынужден просить вас не выходить за пределы отеля.Браун выпятил челюсть.
– С чего бы это?
– Сенатор Хартманн похищен.
Эллен Хартманн осторожно, словно стеклянную, прикрыла дверь и повернулась к ней спиной. Цветущие виноградные лозы на ковре, казалось, обвивались вокруг ее щиколоток, когда она прошла по комнате и присела на кровать.
Ее глаза были сухи. Их щипало, но они были сухи. Она еле заметно улыбнулась. Ей нелегко было дать выход своим чувствам. Она так давно привыкла сдерживаться перед камерами. И Грег…
«Я знаю, что он собой представляет. Но он – все, что у меня есть».
Она взяла с прикроватного столика носовой платок и принялась методично рвать его на кусочки.
– Добро пожаловать в cтрану живых, сенатор. По крайней мере, на время.
Сознание медленно вернулось к Хартманну. Во рту стоял металлический привкус, в ушах звенело. Правое плечо саднило, как от солнечного ожога. Кто-то мурлыкал знакомый мотивчик. Бубнило радио.
Глаза увидели темноту. Его кольнул привычный страх слепоты, потом что-то прижалось к глазным яблокам, сзади появилось тянущее ощущение, и он догадался, что на глазах у него повязка, для верности замотанная липкой лентой. Запястья у него были связаны за спинкой деревянного стула.
После осознания, что он пленник, самым тяжелым открытием стали запахи: пот, жир, плесень, пыль, влажная ткань, незнакомые специи, застарелая моча и свежая оружейная смазка.
Он разложил все эти впечатления по полочкам, прежде чем позволить себе узнать этот скрипучий голос.
– Том Миллер, – произнес он. – Жаль, не могу сказать, что рад нашей встрече.
– О да, сенатор. Зато я могу. – Злорадство Гимли обдавало его, как и зловонное дыхание – зубная паста и лосьон для рта принадлежали миру натуралов. – Я мог бы еще добавить, что вы не представляете, как долго я дожидался этого момента, но вы, разумеется, представляете. Кому, как не вам, это знать.
– Раз уж мы с вами так хорошо знаем друг друга, почему бы вам не развязать мне глаза, Том?
Он говорил и одновременно пытался прощупать его своей силой. Последний физический контакт с карликом имел место десять лет назад, но он не думал, чтобы единожды созданная связь со временем ухудшалась. Утрата власти страшила Кукольника больше всего на свете, за исключением разоблачения; а разоблачение само по себе значило окончательную и бесповоротную потерю силы. Если бы Хартманну удалось снова закинуть свои крючки в душу Гимли, он мог бы по крайней мере сдержать панику, которая бурлила, словно расплавленная магма, где-то в горле.
– Гимли! – выкрикнул карлик. Его слюна забрызгала Хартманну губы и щеки.
Грег мгновенно потерял связь. Кукольник отступил. На миг он ощутил ненависть, пылавшую, словно раскаленный провод.
Под этой ненавистью, под сознательным слоем разума крылась уверенность, что в Греге Хартманне есть что-то, не вписывающееся в рамки обыденности, что-то, неотделимо связанное с кровавыми беспорядками джокертаунских восстаний. Гимли не туз, сенатор был уверен в этом. Но присущая ему болезненная подозрительность сама по себе была чем-то вроде шестого чувства.
Впервые за всю свою жизнь Кукольник столкнулся с возможностью лишиться своей марионетки.
Хартманн чувствовал, что побледнел и вздрогнул, но, к счастью, такую реакцию вполне можно было объяснить реакцией на плевок.
– Гимли, – еще раз повторил карлик. – Так меня зовут. А повязка останется на глазах, сенатор. Вы знаете меня, но этого нельзя сказать обо всех остальных. И им хотелось бы, чтобы впредь все оставалось так же.
– Все равно ничего не получится. Думаете, лыжная маска скроет джокера с мохнатой мордой? Я… то есть, если кто-нибудь видел, как вы увозили меня, они без труда опознают вас и вашу шайку.
«Моя разговорчивость неуместна, – запоздало сообразил он. – Не хотелось бы, чтобы Миллер задумывался над тем, что я мог разглядеть и некоторых из его сообщников».