Твардовский предложил ему – в максимально деликатной форме, ненавязчиво – подумать о замечаниях Лебедева и Черноуцана (работники ЦК КПСС. –
‹…› В ходе разговора Твардовский неосторожно упомянул о красном карандаше, который в последнюю минуту может то либо другое вычеркнуть из повести. Солженицын встревожился и попросил объяснить, что это значит. Может ли редакция или цензура убрать что-то, не показав ему текста? „Мне цельность этой вещи дороже ее напечатания“, – сказал он.
Солженицын тщательно записал все замечания и предложения. Сказал, что делит их на три разряда: те, с которыми он может согласиться, даже считает, что они идут на пользу; те, о которых он будет думать, трудные для него; и наконец, невозможные – те, с которыми он не хочет видеть вещь напечатанной.
Твардовский предлагал свои поправки робко, почти смущенно, а когда Солженицын брал слово, смотрел на него с любовью и тут же соглашался, если возражения автора были основательны.
Когда же заговорил Дементьев, Александр Трифонович весь обеспокоился, напрягся внутренне, и едва тот начал „кумекать“, с легкой усмешкой покачал головой». [5; 65–66]
Александр Трифонович Твардовский.
Счастье, что эту новую (после черной клеенчатой) тетрадь я начинаю с записи факта, знаменательного не только для моей каждодневной жизни и не только имеющего, как мне кажется, значение в ней поворотного момента, но обещающего серьезные последствия в общем ходе литературных (следовательно, и не только литературных) дел: Солженицын („Один день“) одобрен Н[икитой] С[ергееви]чем.
Вчера после телефонного разговора с Лебедевым ‹…›, я даже кинулся обнять ее и поцеловать и заплакал от радости, хотя, м. б., от последнего мог бы и удержаться, – но мне и эта способность расплакаться в трезвом виде в данном случае была приятна самому.
В ближайшие дни я должен быть на месте – Н[икита] С[ергеевич] пригласит меня – завтра или в какой-нибудь другой день, – словом, Лебедев просил меня не отлучаться, даже в См[олен]ск, – все это я, конечно, понял как обеспечение моей „формы“ на случай вызова, но бог с вами!
„Он вам сам все расскажет, он под свежим впечатлением…“ Но понемногу Лебедев мне уже все рассказал, предупредив, что это все только между нами. Н[икита] С[ергеевич] „прочел“ (ему читал Лебедев – это даже трогательно, что старик любит, чтобы ему читали вслух, – настолько он отвык быть один на один с чем бы то ни было. Но так или иначе – прочел. (Каюсь на этой странице, что на это я не надеялся и, больше того, надеялся, что он не станет читать, доверится моему письму и докладу Лебедева и скажет, что, мол, пусть их там, „по своему усмотрению“. Ан – вышло куда круче!)
Прочел и, по всему, был не на шутку взволнован. – „Первую половину мы читали в часы отдыха, а потом уж он отодвинул с утра все бумаги: давай, читай до конца. Потом пригласил (или сами пришли) Микояна и Ворошилова (!). Начал им вычитывать отдельные места, напр[имер], про ковры… Вы захватите новый экземпляр, а то этот забрал Микоян“. ‹…›
Есть два-три замечания, которых я не понял в изложении Лебедева и не придал им сколько-нибудь серьезного значения в отвлечении тех минут разговора (главным смыслом). ‹…›
Но все это мелочи, я с ними слажу даже без Солженицына, хотя уже держу в уме слова телеграммы, которую пошлю ему после встречи с Н[икитой] С[ергеевичем]: „Поздравляю победой выезжайте Москву“. И сам переживаю эти слова так, как будто они обращены ко мне самому. – Счастье.
И, как всякое счастье, оно рождает в душе потребность нового, еще большего счастья, всей его полноты ‹…›.
Боюсь предвосхищений, но верится, что опубликование Солженицына явится стойким поворотным пунктом в жизни литературы, многое уже будет тотчас же невозможно, и многое доброе – сразу возможным и естественным». [11, I; 111–113]
Александр Исаевич Солженицын:
«На даче в Пицунде Лебедев стал читать Хрущёву вслух (сам Никита вообще читать не любил, образование старался черпать из фильмов). Никита хорошо слушал эту забавную повесть, где нужно смеялся, где нужно ахал и крякал, а со средины потребовал позвать Микояна, слушать вместе. Всё было одобрено до конца, и особенно понравилась, конечно, сцена труда, „как Иван Денисович раствор бережёт“ (это Хрущёв потом и на кремлёвской встрече говорил). Микоян Хрущёву не возразил, судьба повести в этом домашнем чтении и была решена. Однако Хрущёв хотел всё обставить демократично.