Память сохранила многие подробности. Так вот и стоит перед глазами самый талантливый из нас (это мы все безоговорочно признавали) и самый задорный (палец в рот не клади), уверенный в себе и несколько вызывающе посматривающий на нас, с неподдельной деловитостью слушающих его заявление и „анкетные данные“, которые зачитывает Исаковский. Кто-то спрашивает: „Над чем работаешь?“ В ответ: „Работаю, а над чем – говорить, пожалуй, рано. Цыплят по осени считают“. Спрашивали о „повышении уровня“. В ответ: „Стараюсь… учусь… читаю…“ Последнее было сказано без иронии, откровенно, – он не мог жить без книг, не мог не читать, и читал жадно, с упоением. „Кто хочет высказаться?“ – вновь слышится мягкий, задушевный голос Исаковского, аккуратно исполняющего обязанности председателя. Возгласы: „Принять!“» [12; 169]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«„В молодости я совсем другой был, и по-другому понимал поэзию, – говорил Александр Трифонович. – Мне хотелось писать естественно, просто, и я изгонял всякий лиризм, проявление чувства. Мне казалось невозможным, например, написать, как теперь: «О, годы юности немилой!» Я мог писать только так: «Раздался телефонный звонок. Кто говорит?» – и так далее, в том же роде. Потом я стал писать иначе“.
„В 19 лет я вдруг уверовал, что я гениален, и некоторое время ходил в сознании необыкновенного величия… Все было. Иногда удивительно даже, как это со мною все уже было в этой жизни“.
В разгар тщеславных мечтаний он был однажды жестоко уязвлен. Молодой поэт зашел в типографию, где должны были печататься его стихи, и с удовольствием заметил, что наборщики хохочут. Он вспомнил Гоголя, рассмешившего, по рассказу Пушкина, своих наборщиков, и горделивое авторское чувство шевельнулось в его душе. Он подошел поближе и прочел на корректурном листе под своей фамилией:
И далее, что-то в этом роде, совсем уж непочтительное. Наборщики попросту смеялись над ним, проверяя свое умение рифмовать.
„Наверное, они не были совсем не правы, – замечал, рассказывая это, Александр Трифонович. – В то время, замученный безденежьем, я сочинял и печатал в «Лапте» и других подобных изданиях стихи, вроде таких:
Получив заказ на подпись к рисунку, сулившую верный гонорар, я уже бывал счастлив“». [4; 125–126]
Константин Трифонович Твардовский:
«Мне пришлось бывать в 1929 и 1930 годах на всех квартирах, где жил Александр. Жил он плохо, потому что не было у него постоянного заработка. Семья оказывала ему посильную помощь, он охотно ее принимал». [12; 153]
Адриан Владимирович Македонов:
«Про него можно было уже тогда сказать его же позднейшими словами: „Что проще – да! – и что сложнее“. И уже тогда определилось главное в этой сложной простоте – сочетание жизненности, даже деловитости, практичности, вплоть до, так сказать, селькоровской злободневности, с пафосом больших ожиданий, великих идеалов, „завидных далей“ – и своей личной, и общенародной судьбы, – тем, о чем с такой светлой и грустной улыбкой вспоминает он в стихотворении „На сеновале“. И был на всю жизнь накрепко определен его фундаментальный „завет первоначальных дней“ – „не лгать, не трусить, верным быть народу“. И с самого начала он с большой настороженностью относился ко всяким любителям „краснословья“, даже когда оно было искренним.
Его духовность была лишена обычной юношеской мечтательности и тем более сентиментальности и риторики. Поражало именно стремление к истине в ее живой исторической конкретности, более того – сегодняшней ее насущности. Трезвость, зоркость взгляда, упорное стремление ясно отличать зерно от половы. Благодаря этому он остро, иной раз слишком остро, чувствовал всякую фальшь, показуху и всякое, как он выразился в одном из своих последних писем мне, „пустоутробие“.
‹…› И во всех делах, даже в бытовых мелочах, характерны были для него безусловная порядочность, разборчивость в средствах, высокое чувство достоинства и – главное – чувство ответственности поэта и гражданина „за все на свете“, то чувство ответственности, которое было лейтмотивом его жизни.
Житейские дела его долгое время были не устроены. С восемнадцати лет он стал писателем-профессионалом, не имея постоянного заработка. В дальнейшем, с начала тридцатых годов, он совмещал работу поэта с регулярной учебой в вузе и с довольно частыми поездками по заданию местных газет или журналов в деревню. Это, в сущности, и был образ жизни самый плодотворный, подходящий для развития его таланта.
И определился еще один принцип его личности и творчества, который сформулирован был и в одном из последних, итоговых его стихотворений: „К обидам горьким собственной персоны не призывать участья добрых душ. Жить, как живешь, своей страдой бессонной, взялся за гуж – не говори: не дюж“.