Иные из подруг Олены уже выходили замуж. Она бывала на девичниках, в церквах, и свадьбы с заплаканными подружками, с запахом ладана и бесстыдными шепотками, с беспросыпной гульбой сватов и свах пугали ее. Она покорно ждала часа, когда однажды отец и мать так же просватают ее и придется идти в чужой дом, но не могла думать о каком-то будущем муже без отвращения, заранее не ожидая от жизни ничего доброго.
Где-то глубоко в сердце таила она смутную надежду — она не знала, на что; тоску — она не знала, о чем.
Это открылось ей внезапно. Она ждала любви. На нее надеялась, о ней тосковала. И, угадав любовь Афанасия, она потянулась к ней, трепеща и радуясь, боясь и ликуя, полная первой нежности, робкой, как запах ландыша.
Она не знала даже, что думает Афанасий, всего несколько раз перемолвилась с ним при посторонних; она и не догадывалась, чем стала в его жизни, видела только его взгляды и отвечала им теплым румянцем счастья, несмелой улыбкой разбуженной юности.
Узнав о готовящейся поездке, о том, что отец дает Никитину в долг, Олена и обрадовалась и испугалась.
Обрадовалась, потому что понимала — за бедняка ее не выдадут, испугалась, потому что слишком хорошо знала из рассказов старших, как опасен всякий дальний торг.
И чем ближе придвигалось время отплытия, тем беспокойней становилось на душе у Олены. Нынче ночью, накануне отплытия, она и решилась на отчаянный шаг.
Ей хотелось сохранить, защитить свою любовь. Перед этим властным желанием отступило все: боязнь отцовского гнева, соседского злоязычия, страх перед нечистой силой…
Олена обошла базарную площадь, миновала часовенку святого Петра и вскоре извилистыми, кособокими проулками добралась до Ямской слободы.
Низкая курная избушка бабки Жигалки стояла на отшибе, словно сторонилась люда. В огороженном жердями садочке Олена увидела красное вишенье, знакомые вырезные листья смородины, желтые цветы — шары. Но ей и в этом почудился подвох. Ведь садок-то был ворожеин!
Как в горячке, толкнула Олена узкую, обитую тряпьем дверку и переступила порог. В тесных сенях пахло соломой и сыростью.
За стеной зашаркали чьи-то шаги. Олена быстро-быстро перекрестилась.
Бабка Жигалка оказалась не каргой, злой и скрюченной, а тихонькой, улыбчивой старушкой. Шугнув с лавки рыжего кота, она усадила Олену и, горбясь, встала перед ней, мигая и словно припоминая что-то.
В избе по углам и на потолочной балке висели пучки сушеных трав, свежо пахло мятой и полынью. Запахи ударяли в голову, напоминали о бабкином тайном ремесле.
Про Жигалку говорили, что она и над следом нашептать может — порчу наслать, и приворотные зелья варит, и судьбу угадывает. Попы называли старуху "богомерзкой", а девки и молодые женки — спасительницей.
Олена торопливо развязала принесенный узелок, выложила десяток яиц, кружок масла, три денежки.
— Помоги мне, бабка! — И по-настоящему испугалась, побледнела.
Старуха, не дав ей договорить, покачнулась на месте, прошамкала:
— Ведаю, ведаю, красавица! За наузом[20]
пришла!— Откуда тебе ведомо? — шепнула Олена.
Старуха, посмеиваясь, подошла к ней, приподняла платок, погладила жесткой рукой темноволосую голову девушки.
— Мне все ведомо, красавица! Ты не бойся меня… Куда сокол летит, туда сердце глядит, куда речка течет, туда лодка плывет… Березка твоя зелена стоит, да уж задумалась. Твой веночек не тонет…
Олена покраснела. Сердце ее стучало горячим молоточком. Бабка вздохнула, опустила руку.
— Будет науз тебе…
Из короба, стоявшего за печкой, достала Жигалка деревянную в половину ладони иконку. С одной стороны иконки — лик Спасителя, с другой — черный погубленный змей.
Старушка пошептала над иконкой, трижды плюнула через левое плечо и подала науз Олене:
— Теперь за мной повторяй… Во имя отца, и сына, и святого духа…
Олена послушно шептала:
— …Встану я, раба божья Олена, благословясь, пойду, перекрестясь, из избы дверьми, из двора воротами, пойду поклонюся в чисто поле…
Жигалка трясла головой, продолжала:
— …от стрелы татарския, от наветы басурманския, встань, муж железен…
— …откоснитесь, напасти и болезни, — дрожащим голосом вторила Олена, — бегите от костей, от мощей, от жил, от румяного лица, от быстрых глаз, от рабочих рук, за дремучие боры, за ржавый мох, за студено болото…
— Аминь! — закончила бабка.
— Аминь! — эхом откликнулась девушка.
Она сидела ни жива ни мертва, стискивая науз белыми пальчиками.
Из этого состояния Олену вывел будничный голос бабки:
— Ну-ну, все. Спрячь науз-то, чтоб не видал никто. Да сама желанному отдай.
— Сама? — очнувшись, приоткрыла рот Олена. — А нельзя другим?
— Нельзя, милая, вся сила заговора пропадет!
Олена смутилась. Как же она передаст науз Никитину, если он ни разу ей сам о любви не говорил? Стыдно-то как!
— Да ты не бойся, — ласково утешила Жигалка, — все ладно будет! Сохнет по тебе молодец…
— Ой, не знаю, не знаю, бабушка! — в смятении поднялась Олена.
Жигалка довела ее до двери, выглянула — нет ли кого поблизости — и шепнула:
— Беги, беги-ка… Хватятся дома, поди… Ишь, бесстрашная!