Он рассчитывал добраться до дому за 14—15 суток, но его расчеты оказались спутанными тем, что вагон двигался значительно медленнее. Не забудем, что это происходило в начале 1934 года. По дорогам двигались грузы для строек второй пятилетки, их пропускали в первую очередь, — этого-то и не учел Шестаков, намечая сроки своего путешествия. Одна ошибка повлекла другие: у него оказалось меньше фуража, чем требовалось, и в обрез наличных денег.
Чтобы не заморить собак, вынужденный растягивать деньги и продукты, Шестаков начал экономить на собственном питании, действуя по старой пословице: хороший хозяин сам не съест, а скотине даст, — потом начал продавать кое-какие вещи.
Надо представить его положение: сорок свирепых псов, ловящих каждое движение вожатого и только ждущих момента, как бы наброситься на него, и он — один в этой движущейся псарне, запертый в тесной коробке, из которой и не выскочишь, пока не остановится поезд, — если собаки начнут рвать тебя... Поистине это требовало настоящего бесстрашия!
В вагоне имелись нары; собаки были на нарах, под нарами. Они были привязаны накоротко, на прочных цепях. В первые два-три дня они часто схватывались друг с другом, а разнимать их очень трудно. Пока разнимаешь двоих, сзади тебя хватают другие.
В течение первых же часов они порвали у него шинель, поранили пальцы. Сначала он бинтовался, потом бросил.
В вагоне стояла неимоверная духота. Выводить собак на стоянках Шестаков не рисковал — это было слишком сложно: каждый раз отвязывать и привязывать, спускать на землю и снова поднимать, ежесекундно ожидая, что собака переключится на тебя. Приходилось вагон мыть горячей водой.
Ночами было холодно, — Шестаков раздобыл железную печурку и принялся нажаривать ее. Собаки тоже тянулись к теплу. Один крупный пес сильно подпалил себе хвост и бок и чуть не сгорел живьем. Из серого он сделался желтым, от него несло паленой шерстью.
— Эх ты, паленый, паленый! — говорил Шестаков, сидя перед огнем и поглядывая на овчарку. В конце концов за собакой так и закрепилась кличка — Пален.
Бодрое расположение духа не оставляло инструктора почти всю дорогу. Он испытывал тревогу, лишь когда принимался подсчитывать свои быстро тающие ресурсы. Он сильно урезал порции собакам, но не помогало и это. Запасы провианта исчезали гораздо быстрее, чем колеса отсчитывали километры, а сорок желудков непрерывно требовали пищи. Сорок голодных псов следили за ним жадными глазами.
Другого привело бы это в отчаяние. Но другого и не послали бы в такую поездку. Шестаков принадлежал к тем истинно прирожденным «собачникам», которые в любой возне с собаками видят что-то безусловно необходимое и полезное, а трудности не смущали его.
На одной из станций, договорившись с дежурным железнодорожником, чтобы вагон на несколько часов отцепили от поезда, Шестаков пошел на рынок и продал свой добротный суконный костюм, который сшил незадолго до поездки, а на вырученные деньги купил четыре пуда гороховой муки для собак и кой-какой пищи для себя. Этого хватило на несколько дней. Через несколько дней в оборот пошли подсменные гимнастерка и брюки.
Дома потеряли его. Экономя деньги, он не слал ни писем, ни телеграмм. То-то поднялось ликование, когда в клубе зазвонил телефон и в трубке слегка изменившийся голос Шестакова сообщил, что «собачий транспорт с Кавказа» прибыл. Сергей Александрович, сильно беспокоившийся о Шестакове и потом основательно пробравший его за то, что тот не запросил телеграфно дополнительных средств на дорогу, немедленно собрал всех вожатых клуба и во главе своих людей поспешил на вокзал.
Когда собак выводили из вагона, их шатало ветром и они были смирные, как телята. Не в лучшем виде был и сам Шестаков. Он был невероятно худ, почти гол, зарос густой бородой, и только живые серые глаза попрежнему смотрели бодро, весело. Собаки «объели» у него полы шинели, изодрали гимнастерку. Последние четверо суток он почти не ел и жил на одном кипятке, зато многие уральские предприятия получили отличных сторожей. Путешествие продолжалось месяц.
И вот эти собаки, но уже далеко не покорные телята, а вернувшие себе и свой устрашающий вид и важную осанку, лениво возлежали у приколов, невозмутимо-равнодушно поглядывая вокруг маленькими свирепыми глазками, теша взоры публики. Их величавая мощь говорила сама за себя.
Беспокойнее всех выглядели лайки. Как будто стараясь показать, откуда взялось их название — лайки, они лаяли до хрипоты, визжали, подвывали, рыли лапами землю. Выкопав ямку, ложились в нее, через минуту снова вскакивали и принимались рыть рядом, — хлопотали неуемно. Занятые своими «домашними» делами, они — в полный контраст с кавказскими овчарками — разрешали подходить к себе, гладить, скрести за ушами, принимая все так, как будто это не имело к ним никакого отношения.
Восточноевропейские овчарки держались по-разному. Некоторые злобно бросались на проходящих людей, силясь зацепить хоть краем зуба чью-нибудь штанину. Другие молчали, ища глазами в толпе ушедшего хозяина. Третьи деловито копались у своего места. Многие просто спали.