«Давно, давно с тобою не беседовали, любезный Ванечка… Много я странствовал, хлопотал, рвался, надеялся в эти двадцать лет — а всё ни к чему… Грустно, признаюсь: я тебе завидую — ты поставлен был насильственно в колесо жизни… А я избрал сам себе дорогу,— сам себя должен упрекать, что остался бездомным, хворым сиротою. Если бы не дружба старых товарищей, я был бы совершенно отчуждён от мира — с ними как-то иногда забывается, чтó я, и что у меня впереди… Не дивись, что немного хандрю, но полно. Наши почти все теперь в Петербурге, все они смотрят в великие люди, всех их грызёт более или менее червь честолюбия. Я поневоле сделался философом; но ты видишь, что и моя философия спотыкается…
Ивану Ивановичу. Судьба на вечную разлуку, быть может, породнила нас. Дельвига нет более и многих не досчитываем».
Грустными строками оканчивает послание Федернелке; печальной строчкой из прощальной песни Дельвига.
И вот ссыльный из Западной Сибири утешает, поднимает дух моряка:
«Позволь тебе заметить, хотя и немного поздно, что в твоём письме проглядывает что-то похожее на хандру: а я воображаю тебя тем же весёлым Федернелке, каким оставил тебя в Москве,— помнишь, как тогда Кюхельбекер Вильгельм танцевал мазурку и как мы любовались его восторженными движениями. Вот куда меня бросило воспоминание.
Веришь ли, что, бывало, в алексеевском равелине,— несмотря на допросы, очные ставки и все прибаутки не совсем забавного положения, я до того забывался, что, ходя диагонально по своему пятому номеру, несознательно подходил к двери и хотел идти за мыслию, которая забывала о замке и страже. Странно тебе покажется, что потом в Шлиссельбурге (самой ужасной тюрьме) я имел счастливейшие минуты. Как это делается, не знаю. Знаю только, что эта сила и поддерживала меня и теперь поддерживает. Часто говорю себе: „чем хуже — тем лучше“. Не всеми эта философия признаётся удобною, но, видно, она мне посылается свыше. Хвала богу!»
Между строками живого, весёлого рассказа видно, однако, чего стоит это веселье Ивану Ивановичу.
«Пора бы за долговременное терпение дать право гражданства в Сибири, но, видно, ещё не пришёл назначенный срок. Между тем уже с лишком половины наших нет на этом свете. Очень немногие в России — наша категория ещё не тронута. Кто больше поживёт, тот, может быть, ещё обнимет родных и друзей зауральских. Это одно моё желание, но я это с покорностию предаю на волю божию…
Как бы тебе опять отправиться описывать какой-нибудь другой мыс Матюшкин,— тогда бы и меня нашёл — иначе вряд ли нам встретиться».