<…> я не могу передать того чувства волнения, радости, страха и почти раскаяния, которые я испытывал в продолжение этого вечера. Я чувствовал, что с этого дня для него раскрылся новый мир наслаждений и страданий, – мир искусства; мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имеет права видеть, – зарождение таинственного цветка поэзии. Мне и страшно и радостно было, как искателю клада, который бы увидал цвет папоротника: радостно мне было потому, что вдруг, совершенно неожиданно, открылся мне тот философский камень, которого я тщетно искал два года, – искусство учить выражению мыслей; страшно потому, что это искусство вызывало новые требования, целый мир желаний, несоответственный среде, в которой жили ученики, как мне казалось в первую минуту. Ошибиться нельзя было. Это была не случайность, но сознательное творчество (8, 305–306).
Здесь неожиданно рядом с понятной радостью от приобщения к творчеству и понятным страхом ошибки появляется раскаяние. Почти через тридцать лет в «Исповеди» пятидесятидвухлетний писатель, отрекаясь ото лжи художественного творчества, назовет причину раскаяния – «похоть учить»269
.Слово «похоть» имеет ту негативную окраску, которой для Толстого обозначена вся страсть. Именно так он будет называть половую страсть, отвергая ее даже в отношениях с женой. В 1904 году втайне от жены он будет писать повесть, которая так и останется незаконченной, про страсть к женщине, единственный выход из которой – смерть. В двух вариантах финала повести предполагалось либо убийство вызывающей похоть женщины – Степаниды, либо самоубийство героя. Название повести «Дьявол» – прямая оценка автором телесной страсти. «Сатана» появляется и в дневниках, когда молодой муж описывает возникшую страсть к жене: в дневнике 1862 года Толстой фиксирует «появление сатаны»270
.Статья «Кому у кого учиться писать…» будет закончена ровно в те дни, когда Толстой привезет в Ясную Поляну жену и хозяйку – Соню Берс, Софью Андреевну Толстую. Страсть к жене и страсть к письму – два главных чувства в это время. Удивительно, но оба этих чувства в том градусе, который доходит до страсти, вызывают раскаяние автора.
Художественное творчество, в которое яснополянский барин посвящает невинных крестьянских детей, сам акт посвящения в писание – это работа страсти. Писатель и педагог описывает в статье парадоксальные, сильные и не поддающиеся анализу чувства:
<…> я два-три раза в жизни испытывал столь сильное впечатление, как в этот вечер, и долго не мог дать себе отчета в том, что я испытывал. Мне смутно казалось, что я преступно подсмотрел в стеклянный улей работу пчел, закрытую для взора смертного; мне казалось, что я развратил чистую, первобытную душу крестьянского ребенка. Я смутно чувствовал в себе раскаяние в каком-то святотатстве. Мне вспоминались дети, которых праздные и развратные старики заставляют ломаться и представлять сладострастные картины для разжигания своего усталого, истасканного воображения, и вместе с тем мне было радостно, как радостно должно быть человеку, увидавшему то, чего никто не видал прежде его (8, 307–308).