И заметь благоразумие и смиренномудрие (апостола). Он не говорит уже здесь о бедствиях, какие претерпел за них, о своих трудах, о смертных опасностях, хотя бы и много мог сказать – так он чужд гордости! – но говорит только о любви своей, и просит от них взаимной любви, – "за то, что я, – говорит, – отец ваш, и сильно люблю вас". Пользующегося любовью иногда очень раздражает то, что ему напоминают о благодеяниях, – потому что он видит в этом упрек себе. Поэтому Павел и не делает так, а только говорит: "Возлюбите меня как дети отца", – что гораздо ближе к природе (человеческой), и составляет долг каждого в отношении к отцу. Потом, чтобы кто не подумал, что он говорит это для своей пользы, показывает далее, что он для их же блага желает снискать любовь их к себе, – почему и присовокупляет: "Не преклоняйтесь под чужое ярмо с неверными
" (не бывайте преложни ко иному ярму, якоже невернии) (ст. 14). Не сказал – "не смешивайтесь с неверными"; но, чтобы сильнее обличить их как нарушителей правды, говорит: не уклоняйтесь (на их пути). "Какое общение праведности с беззаконием?" (Кое бо причастие правде к беззаконию?) Здесь он делает различение уже не между своею любовью и любовью тех, которые растлевали коринфян, но между благородством последних и низостью первых. От этого и речь его сделалась важнее и сообразнее с его достоинством, а для коринфян привлекательнее. Если бы сыну, не почитающему своих родителей и предающемуся людям развратным, кто-нибудь сказал: "Что ты делаешь, дитя? ты презираешь своего отца, и предпочитаешь ему людей развратных и преданных всякому нечестию? Ужели ты не знаешь, сколько ты лучше их и благороднее?" – то такими словами он лучше бы отклонил его от общения с ними, чем когда бы стал восхвалять только отца. Так, если бы он сказал: "Ужели ты не знаешь, насколько отец твой лучше их?" – то этим ничего бы не сделал. Напротив, если он, оставив отца, укажет на превосходство пред ними самого сына, говоря: "Неужели ты не знаешь, кто ты и кто они? Как ты не подумаешь о своем благородстве и свободном происхождении, а их низости? Что у тебя общего с такими ворами, прелюбодеями, разбойниками?" – то, как бы окрылив его такими похвалами, он легко расположит его к тому, чтобы он оставил сообщество с ними. Первые увещевания он не так легко примет потому, что восхваление отца будет служить уже обвинением, поскольку именно в этом случае он представляется оскорбителем не только отца, но и такого именно отца; здесь же он ничего подобного не услышит. Притом, кто не любит похвалы? И потому самое обличение, соединенное с похвалою слушателя, бывает удобоприемлемее. Оно смягчает, возвышает дух и заставляет гнушаться сообществом с худыми людьми. Но здесь достойно удивления не только такое различение, но и то, что придумал нечто большее для возбуждения в них страха. Сперва именно он ведет речь свою чрез вопросы, что обыкновенно бывает тогда, когда говорится о чем-нибудь для всех известном и очевидном; потом же распространяет ее многими и различными наименованиями. Не одно, в самом деле, не два и не три, но многия наименования (сравниваемых) вещей полагает пред глазами слушателей, чтобы с одной стороны изобразить высоту добродетелей, а с другой – крайнюю низость порока, и чрез великое, даже бесконечное между ними расстояние показывает, что дело не требует более никакого доказательства. "Какое общение, – говорит, – праведности с беззаконием? Что общего у света с тьмою? Какое согласие между Христом и Велиаром? Или какое соучастие верного с неверным? Какая совместность храма Божия с идолами?" (Кое бо причастие правде к беззаконию? Кое же общение свету ко тьме? Кое же согласие Христови с Велиаром? Или кая часть верну с неверным? Или кое сложение церкви Божией со идолы?" (ст. 15, 16).