Кто-то, чья жизнь проходит по рельсам расписанного на год ежедневника, между будильником и таблеткой снотворного на ночь, верит в судьбу и предопределение, но кто-то другой, возможно буквально опутанный непредсказуемыми совпадениями, опасными или нагоняющими страх, продолжает думать, что совпадения случайны и бессмысленны, что небольшие осечки никак не сказываются на работе большого механизма, что передовую статью связывает с гороскопом на последней странице только одинаковый шрифт, да и то не всегда.
Не факты воздвигают мир веры, ответил бы на это писатель, и не им дано его разрушить. Но люди верят по-разному. Одни тупо, неколебимо убеждены, что совпадения всегда сыграют в их пользу и совпадут, только если им надлежит совпасть, учитывая чаяния заинтересованного лица; другие же изводятся от беспокойства, подозревая, что усилия судьбы направлены против них, и ещё подозревая, что они так и не узнают наверное, что считать «за», и что — «против».
Думая об этом, я сам на миг воплотился в судьбу, в одно из её послушных орудий (послушных либо строптивых, ибо орудия судьбы — о, они бывают настолько своевольными и одержимыми жаждой воли, что норовят и порою, как знать, исхитряются укусить держащую их руку, если предположить, что судьба наделена руками, — а как же не предположить, об этом ясно говорит сама идиома; я, конечно, был послушным орудием, то есть таким, которое обходится без «зачем», «за что» и «почему я», потому что раз у судьбы есть руки, руки эти наверняка длинные), да, простите, воплотился в судьбу, налетев на какого-то неведомого господина. Не успел от парадной отойти — и вот незадача.
Крепкий, приземистый, дорого одетый — он был безусловный господин, его крепость и приземистость не казались вульгарными, они указывали на основательность, силу, порядок, торжество законов физики и законов вообще, на таблицу умножения, в которой безусловность умножается на незыблемость; уж таблица-то умножения вульгарной никому не покажется. Но взгляд был ужасно насторожённый, затравленный взгляд. Я вымолил прощение, и мы мирно разошлись, я пошёл дальше, а он — к своей машине — чёрной, сияющей, это удивительно, как сияют такие чёрные машины, — но когда я, отойдя, обернулся, то увидел, что он стоит рядом с машиной и смотрит мне вслед, и хотя с такого расстояния уже было не разглядеть, прибавилось насторожённости в его взгляде или убавилось, это заставило меня съёжиться.
Я доплёлся до кустов и притормозил. Мне необходимо было обернуться, но так, чтобы это не выглядело вызывающе, а ещё лучше — не выглядело никак, то есть обернуться незаметно. Для начала я зашёл за кусты… и именно этого делать не следовало, ведь когда начинаешь прятаться и высовываться из кустов, выглядеть незаметно или, по крайней мере, не выглядеть вызывающе сможет разве что специально обученный и натренированный человек. Тогда, с видом человека, который не нашёл за кустами ничего интересного — и нельзя сказать, что сильно разочарован, потому как, что же интересного найдёт (необученный пусть, нетренированный, но) взрослый человек в кустах дворовой сирени, — но все-таки отчасти разочарован, ведь что-то он искал, ведь зная, что в кустах или за кустами для него нет ничего интересного, взрослый человек не станет туда соваться, — я вышел на открытое место. И спокойно встал, уже не спиною. И посмотрел на господина, всем сердцем надеясь, что к этому моменту господин давно уехал на своём сверкающем чёрном.
Он стоял как вкопанный и смотрел прямо на меня. Не просто перед собой, но именно на меня.
Это ничего, сказал я сам себе с надеждой, которая меня самого не обманула, он мог задуматься, вспомнить, что чего-то не взял, мог прикидывать, возвращаться за забытым домой или обойтись, а если он живёт где-то в другом месте, приезжал не к себе домой, а в гости, и ничего в гостях не забывал, — что ж, он мог просто стоять и любоваться освещением и прекрасной архитектурой.
Всё это он мог, но только ничего из этого не делал. Смотрел не в пространство и думал не о пустяках. Глаза его не отрывались от моей нелепой фигуры.
Я попытался вспомнить, какие у него глаза. Вот странно: их выражение запало мне в душу, но цвет, какого они цвета? Правда, я был и есть в тёмных очках, сквозь которые цвет глаз незнакомца можно определить только приблизительно, «скорее тёмные» или «скорее светлые», но мне не удалось и это. Мысленно я вызывал разные оттенки карего и разные оттенки серого, включая распространённый серо-зеленый, — и ни один не отозвался искоркой узнавания; а обращаться к цветам необычным, редким — ярко-голубой, ярко-зелёный — не было смысла: у господина не могло быть ярко-голубых глаз, потому что ярко-голубые я бы разглядел и запомнил, так говорит логика.