"Накануне введения 40-градусной Арский Павел при встрече со мной сказал: "Твои стихи ликёр, а нам нужна русская горькая да селёдка".
"Бедные критики, решающие, что моя география — "граммофон из города", почерпнутая из учебников и словарей, тем самым обнаруживают свою полную оторванность от жизни слова".
Были, впрочем, в Ленинграде поэты, с которыми Клюев, мнилось, находил общий язык. Так, он заново встретился с Кузминым, который ничего не внушал ему, кроме отвращения, в 1910-х годах.
"Был с П.А. Мансуровым у Кузмина и вновь учуял, что он поэт-кувшинка и весь на виду, и корни у него в поддонном море, глубоко, глубоко".
Возможно, такое впечатление произвели на Клюева стихи Кузмина из книги "Параболы". А может быть, Кузмин читал в его присутствии свои тайные сочинения "Декабрь морозит в небе розовом…" или "Не губернаторша сидела с офицером…"
Вокруг Клюева толпятся совсем уж неожиданные персонажи — обериуты Даниил Хармс и Александр Введенский, Константин Вагинов, к стихам которого Николай Алексеевич проявляет повышенное внимание, сочетающееся с точным пониманием ограничений молодого поэта. "У Садофьева и Крайского не стихи, а вобла какая-то, а у Вагинова всё — старательно сметённое с библиотечных полок, но каждая пылинка звучит. Большего-то Вагинову как человеку не вынести". Сердечные отношения складываются с Николаем Брауном и его женой Марией Комиссаровой…
Клюев — не просто известная фигура, он поэт, чьи большие подборки публикуются в различных антологиях. Он — авторитет, вызывающий чувство преклонения у иных молодых поэтов, даром что "похоронен" влиятельными критиками.
Он сам, уже давно не пишущий, прислушивается к себе, всматривается в себя, собирает по крупицам свои сокровища. И признаётся:
"Чувствую, что я, как баржа пшеничная, нагружен народным словесным бисером. И тяжело мне подчас, распирает певческий груз мои обочины, и плыву я, как баржа по русскому Ефрату — Волге в море Хвалынское, в персидское царство, в бирюзовый камень. Судьба моя — стать столпом в храме Бога моего и уже не выйти из него, пока не исполнится всё".
В особые минуты его посещают видения, о которых он рассказывает скупо, но и этой "скупости" хватает вдосталь.
"Слушал Россию, какой она была 60 лет тому назад, и про царя, и про царицу слышал слова, каких ни в какой истории не пишут, про Достоевского и про Толстого — кровные повести, каких никто не слышал… удары Царя-колокола в грядущем… парастас о России патриархальной к золотому новоселью, к новым крестинам…
В углу горницы кони каким-то яхонтовым вещим светом зарились, и трепыхала большая серебряная лампада перед образом Богородицы".
Видения благие — да сновидения страшные. В них чрез земные тернии в выси Господни душа поэта путь держит.
"А я видел сон-то, Коленька, сегодня какой! Будто горница, матицы толстые, два окошка низких в озимое поле. Маменька будто за спиной стряпню развела. Сама такая весёлая, плат на голове новый повязан, передник в красную клетку.
Только слышу я, что-то недоброе деется. Ближе, ближе к дверям избяным. Дверь распахнулась, и прямо на меня военным шагом, при всей амуниции, становой пристав и покойный исправник Качалов.
"Вот он, — говорят, — наконец-таки попался!". Звякнули у меня кандалы на руках, не знаю, за что. А становой с исправником за божницу лезут, бутылки с вином вылагают.
Совестно мне, а материнский скорбящий лик богородичной иконой стал.
Повели меня к казакам на улицу. Казаки-персы стали меня на копья брать. Оцепили лошадиным хороводом, копья звездой.
Пронзили меня, вознесли в высоту высокую! А там, гляжу, маменька за столом сидит, олашек на столе блюдо горой, маслом намазаны, сыром посыпаны. А стол белый, как лебяжье крыло, дерево такое нежное, заветным маменькиным мытьём мытое.
А на мне раны, как угли горячие, во рту ребячья соска рожком. И говорить я не умею и земли не помню, только знаю, что зовут меня Николой Святошей, князем черниговским, угодником".
…Охотников же опустить Клюева с небес на землю было более чем достаточно. Из него просто "выбивали" соответствие социальному заказу. К лету 1925 года давление стало невыносимым. Но именно оно и родило противодействие. Снова начали рождаться стихи.
Стихи, которые ни под каким видом не могли быть отданы в печать.