Я перепробовала все кнопки, которые срабатывали прежде, но ничего не помогло.
Он искусно выдержал театральную паузу, наращивая напряжение. Потом я услышала на лестнице шаркающие шаги. И поспешно хлебнула вина. С первого взгляда я увидела в нем янычара, объявившего войну своей звезде. Начал он с заявления, что уход из банка не принес ему покоя, которого он искал. Он оплакивал потери: надежность, положение, статус.
— И в этой дыре я думал обрести безмятежность! — заключил он.
Мне хотелось сказать, что безмятежность — не географическое понятие, что если в нем не было безмятежности в Венеции, откуда ей взяться в Тоскане. Но я промолчала. Я только смотрела на него в немом удивлении, и в памяти у меня мелькали великолепные картины последних недель и месяцев. Он сообщил, что чувствует себя ограбленным. Он произносил обвинительную речь, стоя почти вплотную ко мне.
— Это я тебя ограбила? — осведомилась я.
Я тоже успела вскочить на ноги.
— Ну конечно ты. Без тебя это было бы невозможно. Это ты заставила меня поверить, что я могу вырасти в нечто непохожее на доброго старого Фернандо, — сказал он, уже приготовившись принять ласковые утешения.
— Добрый старый Фернандо был лучшим из людей, каких я знала. Не оставляй его за спиной. Возьми его с собой и наберись терпения. Вместо того чтобы высчитывать, кто у тебя что украл, смотри, не обокрасть бы себя самому! Ты воруешь у себя время, Фернандо. Как ты заносчив! Тратить время на разговоры в такой вечер — как будто это кислая вишня, которую можно, едва надкусив, выплюнуть в грязь! Всякий раз, когда ты окунаешься в прошлое, ты теряешь время. У тебя его так много, что не жалко, любовь моя?
Он что, ждал, что какая-нибудь турецкая фея выведет его на дорогу из дремучего тосканского леса? Разве не потому он решился на побег, что устал вечно идти по указке? Но до Фернандо, погруженного в меланхолию, сейчас ничего не доходит. Я знаю, эта меланхолия — жажда утешения, но при всем моем сочувствии оно сейчас не поможет. Этот его покой выстроен из соломы. Малейшее колебание внутреннего состояния — и постройка рушится. Как плавучее гнездо морской птицы, захлестнутое волной, погружается в горькую пучину.
— Что ты вечно изображаешь, будто падаешь в пропасть на краю земли? Ты что, не слыхал: земля круглая, так что, когда тебе покажется, что падаешь, перекатись и вставай, как все люди, — Я уже орала.
Он меня не слышал. Я вытащила томик Андре Жида и прочла:
— «Тот, кто хочет открыть новые земли, должен приготовиться очень долго плыть по морю».
Он отвечал, что это чушь собачья, вопя, что всю жизнь провел в море, а теперь еще дальше от земли.
— И, по-твоему, я должна признать свою вину, когда ты уволился с работы, даже не спросив меня, когда ты сам так спешил купить этот дом и «начать сначала»? Тебе проще забыть об этом и позволить мне терпеть твое нытье? Вот чего стоит быть твоей женой? Не знаю, смогу ли заплатить. Не уверена даже, что мне хочется платить!
Я заметила, что говорю все это на беглом, пылком итальянском. И со свежим, едким красноречием. Я была Анной Маньяни и Софи Лорен. Из какого-то закутка в глубине души я с изумлением наблюдала за другой женщиной, которая кусала кулак, топала ногой, встряхивала волосами. Неужто это я так бранюсь? С таким наслаждением выплескиваю все накопившееся за три года, за сто лет проглоченных шипов. Да, это я. Крошечная я, которая только плачет, когда ей больно, или улыбается и говорит что-нибудь глубокомысленное и утешительное тому, кто оказался рядом. Мне нужен был другой язык, чтобы вырваться за установленные самой себе рамки, сбросить личину хорошей девочки.
Я ушла.
Я ушла из дому. Было начало одиннадцатого. Луна еще не взошла, а мне вдруг захотелось есть. Зря я не поела цыпленка.