А думала я, что ему, может быть, захочется посидеть как-нибудь утром наверху, на месте Флори у окна, почитать немного. Фернандо, не желавший, чтобы Князь видел его слезы, повернул прямо к дому. Я так плакала, что мне было все равно, кто меня увидит, и я, крепко обхватив его грудь, так высоко, как могла дотянуться, прижималась к Князю. Обнимала его изо всех сил, и он мне не мешал. Я подняла на него глаза.
—
—
Он поднял лицо к солнцу, отвернулся от меня и стоял так, пока я не скрылась в доме.
Мы заново собрались, проверили все, отнесли чемоданы в машину. Выезжать решили на рассвете. Подъели то, что осталось в шкафах, — ужин из камней. Одинокая сарделька, проросший картофель, три кусочка баранины. Мы сварили все это на уличном очаге. Машина была загружена, и мы вышли в сад с остатками вина. Не хотелось уходить в дом. Фернадо притянул меня к себе, прижался грудью к моей груди, и так мы сидели на жесткой майской земле. Сумерки — это женщина. Она никогда не уходит сразу. Она, как шлейф свадебного платья, тянет за собой розовеющие облака, не замечая наступающей на пятки ночной синевы. Пролился благодатный дождь, прошелестел нежно, не потревожив огня. Молоденький месяц до блеска начистил звезды, и я сидела, подняв лицо к дождю, к свету, позволяя трепетному ветерку поцеловать меня, подобно неверному любовнику, уходящему к другой. «Вот где я хотела быть, вот что делать». В моих мыслях не было ничего тщеславного. Едва ли можно было растянуть мою маленькую жизнь на нужды и желания множества людей. Но вот, я хотела того, что уже получила. Хотя и знала, что морской воды не удержать в ладонях, луну не пришить к небу. Вся жизнь — ни больше ни меньше как короткая прогулка по парку, один-два круга пляски у костра.
— О чем ты думаешь? — спросил Фернандо.
— Что жизнь — чудесная и потрясающая тайна.
— Ты что, всегда думаешь о
Я сидела, окруженная его теплом, его сердце билось сквозь меня, стуча прямо в мое. И я гадала, почему из тысяч и тысяч людей, проходящих через нашу жизнь, большинство не оставляет и следа. Они обречены на забвение, словно их никогда и не было. И еще загадочней, почему эти немногие, только эти немногие, благополучно остаются где-то или даже умирают, но никогда насовсем, почему они плавно и глубоко врезаются в сердце. Разрез глаз, какое-то сладострастное жало, изысканная фраза, голос как плавящийся шоколад, смех как серебряная ложечка, звенящая о мраморный пол.
Море, превращающееся в бассейн с шампанским, когда он целует тебя. Рука на твоем бедре. Мессмерический взгляд глаз, карих, черных, зеленых, топазовых. Черничных.
Дождь вдруг полил вовсю. Мы бросились собирать тарелки, стаканы и остатки ужина. Сбегали по два раза каждый и захлопнули дверь перед потоком воды. Электричество вырубилось, и мы смеялись, пока я зажигала свечи в подсвечниках на стене по сторонам зеркала, а Фернандо — свечи на столе.
—
Я сделала глоток, за мной он, и тут Эол с воплем распахнул дверь конюшни, ударил створкой в стену, чуть не сорвав с петель, свирепый ливень заливал свечи, пахнувший корицей воск вытекал из ран, огоньки взметнулись, отплясывая казацкий танец. Дверь на покосившихся петлях отказывалась закрываться как следует. Мы начали было придвигать к ней мебель, но тут ветер спал и дождь быстро пошел на убыль. Мы сказали: пусть дверь болтается как хочет, пусть этот странный вечер войдет в дом. Мы устроились в комнате, и тут я краем глаза поймала наше отражение в зеркале.
Портрет в рамке притихших огоньков. Но разве эти двое и вправду мы? Освещенные огоньками капли дождя лежали янтарными бусинками в наших мокрых волосах. Мы были зрелыми, цельными, бархатными, как антиквариат, подержанный, но роскошный, поблекший, как бронзовеющие августовские розы. Фернандо не видел портрета, появлялся и исчезал в раме картины. Я остановила его, притянула к себе, обняла за талию, чтобы он взглянул вместе со мной.
— Видишь? Постой минуту смирно, посмотри со мной.