«Боже мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!» – мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал.
– Ты плачешь? – спросила она, почувствовав, что с глаз его упала ей на щеку слеза.
– Нет, это так, – отвечал Калинович и потом опять ее обнял и сказал ей что-то на ухо.
– Хорошо, – отвечала Настенька.
Во весь остальной вечер он был мрачен. Затаенные в душе страдания подняли в нем по обыкновению желчь. Петр Михайлыч спросил было, как у князя проводилось время. Калинович сделал гримасу.
– Князь – это такой мошенник, каких когда-либо я встречал, – отвечал он.
– Талейран, Талейран! – подтверждал Петр Михайлыч.
– Княгиня идиотка, – продолжал Калинович.
– Ужасная идиотка; это я тогда же заметила, – подтвердила уж Настенька. – А что княжна?.. – спросила она. – Это тоже идиотка?
Калинович несколько замялся.
– Нет, как это можно!.. Такая прелестная девица, нет! – отвергнул Петр Михайлыч.
– Решительно идиотка! – повторила Настенька. – Воображает, что очень хороша собой, и не дает себе труда подумать и понять, как она глупа.
– Она не то, что глупа… – начал Калинович, – но это идеал пустоты… Девушка, в которой, может быть, от природы и было кое-что, но все это окончательно изломано, исковеркано воспитанием папеньки.
– Ужасно! – подхватила Настенька. – Когда ты читал у них, мне было так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки.
– Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, – заметил Петр Михайлыч.
– Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, – возразила Настенька, – и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича.
– Вероятно, – подтвердил Калинович и вздохнул.
Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо…
VIII
Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и – странное дело! – в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил:
– Сейчас получил я отпуск.
– Отпуск? – повторил Петр Михайлыч.
– Да, думаю съездить в Петербург, – продолжал, насколько мог спокойно, Калинович.
– В Петербург? – спросила уж Настенька и побледнела.
– В Петербург, – отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. – Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, – прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго.
– Пожалуй, что и надобно съездить… – произнес он, с глубокомысленным видом.
– А надолго ли вы думаете ехать? – спросила Настенька.
Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце.
– Месяца на три, на четыре, – отвечал он.
– Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. – повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. – И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! – прибавил он, обращаясь к дочери.
– Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? – отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки.
Калинович вздохнул свободнее.