– Ты и не говори, я тебе все расскажу, – подхватил с участием Калинович и начал: – Когда мы кончили курс – ты помнишь, – я имел урок, ну, и решился выжидать. Тут стали открываться места учителей в Москве и, наконец, кафедры в Демидовском. Я ожидал, что должны же меня вспомнить, и ни к кому, конечно, не шел и не просил…
Зыков одобрительно кивнул ему головой.
– Однако не вспомнили, – продолжал Калинович, – и даже когда один господин намекнул обо мне, так ему прямо сказали, что меня совершенно не знают.
Зыков горько улыбнулся и покачал головой. Мальчуган между тем, ухватив ручонками линейку, что есть силы начал стучать ею по столу.
«Постреленок!» – подумал Калинович с досадою.
– Ну, рассказывай, – повторил ему больной.
– Что рассказывать? – продолжал он. – История обыкновенная: урок кончился, надобно было подумать, что есть, и я пошел, наконец, объявил, что желал бы служить. Меня, конечно, с полгода проводили, а потом сказали, что если я желаю, так мне с удовольствием дадут место училищного смотрителя в Эн-ске; я и взял.
Зыков с досадою ударил по дивану своей костлявой рукой.
– А! Даша, как это тебе нравится? – обратился он к жене.
– Перестань, Сережа! – сказала та своему шалуну, подставляя ему свою руку, чтоб он колотил по ней линейкой вместо стола, а потом отвечала мужу:
– Что ж! Если сам Яков Васильич никуда не ходил и никого не просил!
Больной еще более рассердился.
– Не ходил!.. Не просил! – воскликнул он, закашливаясь. – Вместо того чтобы похвалить за это человека, она его же за то обвиняет. Что ж это такое?
– Да я не обвиняю, за что ж ты сердишься? – подхватила с кроткой улыбкой молодая женщина.
– Нет, ты обвиняешь!.. Сами выходят замуж бог знает с каким сумасшествием… на нужду… на голод… перессориваются с родными, а мужчину укоряют, отчего он не подлец, не изгибается, не кланяется…
Проговоря это, больной чуть не задохся, закашлявшись.
– Ну, перестань, не волнуйся; на, выпей травы, – сказала молодая женщина, подавая ему стакан с каким-то настоем.
Зыков начал жадно глотать, между тем как сынишка тянулся к нему и старался своими ручонками достать до его все еще курчавых волос.
– Ну, что ж ты там делал? – спросил он, опять опускаясь на диван.
– Делал то, что чуть не задохся от хандры и от бездействия, – отвечал Калинович, – и вот спасибо вам, что напечатали мой роман и дали мне возможность хоть немножко взглянуть на божий свет.
При этих словах на лице Зыкова отразилось какое-то грустное чувство.
– Ты тут через генерала прислал к нам, – произнес он с усмешкою.
– Да, это знакомый моего знакомого, – отвечал Калинович, несколько озадаченный этим замечанием.
– Дрянь же, брат, у твоего знакомого знакомые! – начал Зыков. – Это семинарская выжига, действительный статский советник… с звездой… в парике и выдает себя за любителя и покровителя русской литературы. Твою повесть прислал он при бланке, этим, знаешь, отвратительно красивейшим кантонистским почерком написанной: «что-де его превосходительство Федор Федорыч свидетельствует свое почтение Павлу Николаичу и предлагает напечатать сию повесть, им прочтенную и одобренную…» Скотина какая!
Калинович несколько оконфузился.
– Я, конечно, не знал, что ты тут участник и распорядитель, – начал он с принужденною улыбкою, – и, разумеется, ни к кому бы не отнесся, кроме тебя; теперь вот тоже привез одну вещь и буду тебя просить прочесть ее, посоветовать там, где что нужным найдешь переменить, а потом и напечатать.
Последние слова были сказаны как бы вскользь, но тон просьбы, однако, чувствительно слышался в них. Лицо больного приняло еще более грустное и несколько раздосадованное выражение.
– Что тебе за охота пришла повести писать, скажи на милость? – вдруг проговорил он.
Калинович окончательно было растерялся.
– Призвание на то было! – отвечал он, краснея и с принужденною улыбкою, но потом, тотчас же поправившись, прибавил: – Мне, впрочем, несколько странно слышать от тебя подобный вопрос.
– Отчего же? – спросил Зыков.
Калинович пожал плечами.
– Тебе, собственно, моя повесть могла не понравиться, но чтоб вообще спрашивать таким тоном… – проговорил он.