– Двадцать пять лет, – начал он с досадою и обращаясь к Калиновичу, – этот господин держит репертуар и хоть бы одно задушевное слово сказал! Крики и крики – и больше ничего! Хорош, мне рассказывали, способ создания у него ролей: берется, например, какая-нибудь из них, и положим, что в ней пятьсот двадцать два различных ощущения. Все они от йоты до йоты запоминаются и потом, старательно подчеркнутые известными телодвижениями, являются на сцену. Сердит я на вас – я сейчас отворачиваюсь, машу на вас руками. Люблю я вас – я обращаю к вам глупо-нежное лицо, беру ваши руки, прижимаю их к сердцу. Устрашить хочу вас, и для этого выворачиваю глаза, хватаю вас за руки, жму так, что кости трещат, – и все это, конечно, без всякой последовательности в развитии страсти, а так, где вздумается, где больше восклицательных знаков наставлено, и потому можете судить, какой из всего этого выходит наипрелестнейший сумбур.
– Это, впрочем, собственно французская школа, – заметил Калинович, думая с насмешкою над самим собою: «Мне ли рассуждать об искусстве, когда я сам бездарнейший человек».
– Да, – возразил ему Белавин, – но дело в том, что там, как и во всяком старом искусстве, есть хорошие предания; там даже писатели, зная, например, что такие-то положения между лицами хорошо разыгрывались, непременно постараются их втиснуть в свои драмы. Точно так же и актер: он очень хорошо помнит, что такой-то господин поражал публику тем-то, такой-то тем-то, и все это старается, сколько возможно, усвоить себе, и таким образом выходит, что-то такое сносное, в чем виден по крайней мере ум, сдержанность, приличие сценическое. А ведь уж тут ничего нет, ровно ничего, кроме рьяности здорового быка!..
Весь этот монолог Белавина студент прослушал, глазом не мигнувши.
– Мочалов[75] в этом отношении гораздо выше, – заметил Калинович, опять чтоб что-нибудь сказать.
– Помилуйте, как же это возможно! – воскликнул Белавин. – Это лицедей, балетчик, а тот человек… Помилуйте: одно уж это осмысленное, прекрасное подвижное лицо, этот симпатичный голос… помилуйте!
– Говорят, напротив, Мочалов не имеет ни голоса, ни роста, – вмешался студент.
– Не знаю-с, какой это нужен голос и рост; может быть, какой-нибудь фельдфебельский или тамбурмажорский; но если я вижу перед собой человека, который в равносильном душевном настроении с Гамлетом, я смело заключаю, что это великий человек и актер! – возразил уж с некоторою досадою Белавин и опустился в кресло.
Занавес поднялся. К концу акта он снова обратился к Калиновичу:
– Заметьте, что этот господин одну только черту выражает в Отелло, которой, впрочем, в том нет: это кровожадность, – а? Как вам покажется? Эта страстная, нервная и нежная натура у него выходит только мясником; он только и помнит, что «крови, крови жажду я!» Это черт знает что такое!
Проговоря это, Белавин встал.
– Выйдемте! – сказал он Калиновичу, мотнув головою.
Тот молча последовал за ним. Они вошли в фойе, куда, как известно, собирается по большей части публика бельэтажа и первых рядов кресел. Здесь одно обстоятельство еще более подняло в глазах Калиновича его нового знакомого. На первых же шагах им встретился генерал.
– Славно играет! – отнесся он к Белавину, заметно желая знать его мнение.
– Да, воинственного много! – отвечал тот с двусмысленною улыбкою.
– Да, – подтвердил генерал и прошел.
Далее потом их нагнал строгой наружности седой господин, со звездой на фраке.
– Здравствуйте, Петр Сергеич, – проговорил он почти искательным тоном.
– Здравствуйте, – отвечал, проходя и весьма фамильярно, Белавин.
Одна из попавшихся ему навстречу дам обратилась к нему почти с умоляющим голосом:
– Когда ж вы, cher ami, ко мне приедете!
– Сегодня же, графиня, сегодня же, – отвечал он ей с улыбкой.
– Пожалуйста, – повторила графиня и ушла.
Не было никакого сомнения, что Белавин жил в самом высшем кругу и имел там вес.
«Нельзя ли его как-нибудь поинтриговать для службы!» – подумал Калинович и с каким-то чувством отчаяния прямо приступил.
– Я приехал сюда заниматься литературой, а приходится, кажется, служить, – проговорил он.
– Что ж так? – спросил Белавин.
Калинович пожал плечами.
– Потому что все это, – начал он, – сосредоточилось теперь в журналах и в руках у редакторов, на которых человеку без состояния вряд ли можно положиться, потому что они не только что не очень щедро, но даже, говорят, не всегда верно и честно платят.
– Говорят, что так… говорят! – подхватил Белавин и грустно покачал головой.
– Если же стать прямо лицом к лицу с публикой, так мы сейчас видели, как много в ней смысла и понимания.
– Немного-с, немного!.. – подтвердил Белавин.
– И наконец, – продолжал Калинович, – во мне самом, как писателе, вовсе нет этой обезьянской, актерской способности, чтоб передразнивать различных господ и выдавать их за типы. У меня один смысл во всем, что я мог бы писать: это – мысль; но ее-то именно проводить и нельзя!
– Какая тут мысль! Бессмыслие нам надобно!.. – воскликнул Белавин.
– И выходит, что надобно служить, – заключил Калинович с улыбкою.