Кажется, мы опоздали на праздник. Такое впечатление, что здесь все от праздника уже устали. Нам достаются крохи. Официант за стойкой с трудом изображает на багровом потном лице жалкое подобие приветственной улыбки и тут же мгновенно стирает ее. Он все время вертится у себя за стойкой, как заведенный: одной рукой наливает сок, другой рукой переворачивает поджаривающиеся на электрической плите ломтики хлеба, третьей рукой… Впрочем, ведь у человека только две руки. Это ими он наливает нам кофе, нажимает клавиши кассы, вытирает фартуком стойку, откупоривает бутылку пепси-колы, смахивает пот с лица…
— Со сливками или черный? — хрипит он, забыв или уже не в силах изобразить улыбку.
— Джон, кажется мне, что ты все двадцать четыре часа в сутки за этой стойкой, — не то спрашивает, не то удивляется моя соседка.
— У меня ведь четверо детей, миссис Грин, — хрипит официант. — Старший, этот остолоп, на днях сломал руку. Врач говорит, что починить этого болвана будет стоить мне шестьсот долларов. Лучше бы он себе раз и навсегда шею сломал!
— Ну-с, так почему у вас сегодня нет таких «супермаркетов»? — начинает допрос миссис Грин, забыв о Джоне и его остолопе, который сломал руку.
— О, — говорю я, — этому много причин…
— Только не примешивайте сюда политику, — перебивает миссис Грин. — Я ничего не понимаю в политике. А сейчас все занимаются политикой. Забастовки, требования, марши… Когда я была молодая, все было проще. Приезжала полиция, разгоняла дубинками забастовщиков, и все опять шло своим чередом. А сейчас рабочие осмелели, профсоюзы требуют почти невозможного.
— Они осмелели потому, что в России в 1917 году была Октябрьская революция, — говорю я. — Именно тогда во всем мире рабочие осмелели, а хозяева испугались. Вам не кажется, миссис Грин, что и американские рабочие должны быть благодарны моему народу, потому что…
Она снимает очки, смотрит на меня отчужденно.
— Я же вас просила без политики.
Нет, я не знаю, как с ней разговаривать! Ее мозг подобен электронной машине, в которую запрограммировали «супермаркет». Ничего, кроме «супермаркета», она не хочет признавать; все, кроме «супермаркета», для нее абстракция. Нужен какой-то «тендерайзер», чтобы слегка размягчить ее мозги.
И неожиданно «тендерайзер» появляется. Он входит в кафе в образе юноши лет шестнадцати. По виду это студент или скорее школьник старших классов. Он подходит и стойке и почему-то нерешительно оглядывается.
— Черный или со сливками? — хрипит официант.
Одна рука достает из-под стойки чистую чашку, другая тянется к клавишам кассы.
— Нет, нет, — поспешно говорит юноша. — Мне нужна работа. То есть я хочу сказать, сэр, что я ищу работу.
Официант опускает пустую чашку на стойку и пристально смотрит на парня. Тот пальцем трет какое-то пятнышко на рукаве пиджака.
— Ты в каком классе? — тихо спрашивает официант.
— Ушел из девятого.
— Что случилось?
— Отец заболел. Нас трое, кроме него и матери.
Проклятое невидимое пятнышко на рукаве. Оно никак не стирается.
Официант наливает кофе и ставит чашку перед юношей.
— Выпей, сынок. Спрячь, спрячь свои деньги, они тебе еще пригодятся.
Наверное, сейчас он с нежностью и болью думает, о своем остолопе, сломавшем руку.
А я почему-то вспоминаю своего отца. Он работал всю жизнь, даже после того, как стал инвалидом войны первой группы: учил детей истории, географии, арифметике. У него была самая мирная профессия — сельский учитель. Но он всегда носил гимнастерку. Гимнастерки первой мировой войны. Гимнастерки гражданской войны. Это когда меня еще не было на свете. И в мирное время — гимнастерки. Впрочем, разве было у нас мирное время? Я помню, что отец часто уезжал: как командира запаса его вызывали на военные сборы. Он надевал гимнастерку, когда шли бои на КВЖД, под Мадридом, на Халхин-Голе, на линии Маннергейма. В 1942 году под Харьковом ему выжгло глаза разрывом снаряда. Он умер через два года после Победы. Он и в гробу лежал в гимнастерке, сельский учитель по профессии.
— Вы знаете, миссис Грин, сколько потеряла наша страна за последнюю войну? — спрашиваю я. — 20 миллионов мужчин, женщин и детей.
— Этого не может быть! — удивляется она. — Двадцать миллионов?!! Да-а, война — это ужасно. Мы здесь тоже переживали лишения. Ввели карточки на бензин для автомашин. Курицу не каждый день можно было купить…
Я жду, когда она допьет свой кофе со сливками, чтобы раскланяться и уйти. Слишком неравны ставки, чтобы их обсуждать. Отсутствие курицы на столе — против 20 миллионов погибших. Карточки на бензин — против трагедии ленинградцев. Единственная бомба, принесенная японским воздушным шаром и убившая шесть фермеров, — против 1700 разрушенных советских городов.
— У меня во время войны заболела кошка, — предается воспоминаниям о своих лишениях миссис Грин. — Врач сказал что ей каждый день нужна куриная печенка. Но где ее было взять каждый день? Вы не представляете Борис, как я страдала, глядя на мою бедную Пуси.