Персонаж, которого я играю, Эдуард, в результате моих вставок и моей мизансцены из простоватого провинциала превращается в пройдоху, хитреца, центр внимания и слегка чокнутого. Я чувствую, что чем безумнее моя игра, тем больше смеются зрители при моем появлении.
Это главное достоинство театра: он дает пространство полной свободы во внушающем уверенность окружении. Когда я дурачусь, открываю клапаны и шлюзы, ломаю рамки, я на самом деле предлагаю тем, кто на меня смотрит, прожить другую жизнь, освободиться на время от бремени будней, отправиться далеко, не вставая с кресла.
Я сознаю это в тот день, играя Фейдо таким образом, что дохожу в антиконформизме до грани провокации. Но, как ни странно, я верю в разумность жюри и во влияние на него публики.
Наступает час вынесения приговора. Мы, цепочка кандидатов на почести, стоим за занавесом в ожидании результатов долгого совещания, которые разделят нас по заслугам. При каждом объявлении премии лауреат должен выйти на сцену, поклониться и возблагодарить избравших его богов. Но в этот вечер на первую премию от остальных отделяются двое победителей: Мишель Омон и Жан-Клод Арно. Ничего, в сущности, удивительного, учитывая их достоинства, куда более академические, чем у меня.
Я и не удивлен, что не мешает появиться печали от очередного поражения, к которой вскоре добавляется гнев, когда директор Консерватории Роже Фердинанд зачитывает мое имя: мне присужден «похвальный лист первой степени за 1955 год». Я вижу нотку садизма в том, что меня премировали траченной молью наградой от прошлого года. Отказав мне вдобавок в золотой медали.
Обиженный до глубины души этим, как я считаю, двойным афронтом, я по-прежнему прячусь с неудачниками за занавесом. Директор повторяет мою фамилию, слышится свист. Я не двигаюсь с места. Мало-помалу все зрители в зале начинают выкрикивать мое имя. Все громче и громче.
Я все жду, и публика – а в ней немало студентов Консерватории, с которыми, в целом, у меня хорошие отношения и которые испытывают определенное уважение к моим дерзостям, – уже вызывает меня, топая ногами так, что дрожит пол. Я улыбаюсь, представляя себе лицо запаниковавшего директора. В конце концов рабочие сцены, которые были со мной за кулисами, хватают меня всем скопом и вытаскивают на сцену.
Там мои друзья-лауреаты Мишель Бон, Доминик Розан и Виктор Гарривье, возмущенные свершившейся, по их мнению, несправедливостью, поднимают меня и несут на плечах, как будто я выиграл решающий бой. Меня охватывает восторг, я буквально лечу под дружное «ура!» зала – я получил премию публики. Но официальные судьи, оскорбленные этим «народным бунтом», не желают присутствовать при моем триумфе: они предпочли бы ослепнуть, даже умереть, чем видеть меня, рисующего победное V[25]
над толпой. Они уходят так быстро, что я едва успеваю показать им кукиш, паря в невесомости.Я остаюсь в воздухе достаточно долго, чтобы восстановить дыхание, которое перехватило от мелких унижений Консерватории, и подумать об отсутствии мамы.
Несмотря на всю мою браваду, я боялся провалить конкурс, сыграть плохо, осрамиться. Поэтому попросил маму не приходить. Теперь я об этом жалею. Мне бы так хотелось, чтобы она увидела, как приветствует меня этот зал, взбунтовавшийся против несправедливого решения, чтобы услышала, как Анри Роллан, взволнованный, сказал мне: «Как преподаватель я тебя не одобряю, но как человек говорю тебе “браво”!», как бросил Жак Сирон: «Все идиоты!», как даже Марсель Ашар потрудился высказать нелицеприятное мнение: «Думаете, вы смешны? Ничего подобного!»
Она гордилась бы мной, посвященным в актеры подавляющим большинством.
При этом мнении, что публика всегда права в своем выборе, да, всегда и прежде всего, я так и остался. Мне всю жизнь казалось, что критики демонстрируют высокомерие и глупость, позволяя себе подвергать сомнению вкусы и пристрастия зрителей.
Еще и сегодня я убежден, что хороший фильм единодушно принимается честным народом и вполне может обойтись без критики, положительной или отрицательной, о которой мы знаем, что она может также, посредством «святого духа» СМИ, повысить число купленных билетов.
Эпизод на конкурсе произошел в присутствии журналистов, которые, радуясь, что не придется ограничиться набившим оскомину перечнем кандидатов и подвернулся материал для полноценной эпической статьи, упомянули мой случай. Впервые мое имя появилось в газете, в «Пари Пресс», и даже с фотографией. Мама смогла хотя бы косвенно поприсутствовать при сцене, которой я ее лишил. Папа же, которому я позвонил, чтобы все рассказать, пожалел, что мой успех не признан официальным жюри, что я в итоге не получил настоящей премии, чего-то выгравированного на мраморе. Он лишь озвучил то, что в глубине души я и сам думал.
Когда схлынула радость от признания публики, на меня накатила печаль, какой я прежде не знал.