А Иван Васильич все эти простейшие, элементарные и абсолютно необходимые основы жизни уже хорошо знал, изведал. Он знал им цену. Он помнил сырые, липкие, с остьями, коловшими рот, осьмушки, что получали рабочие в девятнадцатом году. Осьмушка – это восьмая часть фунта, всего пятьдесят граммов… На сутки. В те месяцы, чтобы остановить прорвавшегося Мамонтова, городские рабочие разных специальностей, сообща, тогда говорилось – гамузом, в цехах паровозоремонтного завода строили, клепали из котельного железа бронепоезд «Гром». И то и дело случалось, что кто-нибудь с кувалдой или гаечными ключами в руках падал на своем месте от полного истощения сил в долгий обморок.
Когда затихла гражданская война, потянулись мирные будни – сытнее не стало. Рабочие собрали домашние шмотки, у кого что нашлось, и отправили с ними бригаду из десяти человек в Ташкент – менять на зерно. Ташкент считался хлебным городом, туда стремились посланцы со всей страны, толпы полуживых скелетов, обтянутых кожей, в надежде найти там для себя спасение. Про это потом даже была написана книга. Иван Васильич ее читал, и ему казалось, что книга лично про него, – так было в ней все похоже, правдиво и точно. Он тоже поехал с бригадой и мешками, в которые рабочие насовали свое последнее барахлишко. Ехали мучительно долго, пересаживаясь с одного поезда на другой, из одной теплушки – в другую. И дрожали: как бы не украли, не отняли у них мешки, всякого ворья в ту пору на дорогах было предостаточно. Если случится такое – что они скажут дома тем, кто им доверился? Кто ждал хлеба – и не дождался, лишился и своих жалких последних тряпок, и своих надежд. Когда теми же путями и теми же способами возвращались обратно – дрожали еще больше: а вдруг отнимут хлеб, это их груз куда приманчивей, чем тряпки, вот уже будет горе так горе!.. Жена и мать Ивана Васильича заплакали, когда увидели его на пороге: черного, как уголь, от палящего туркестанского солнца, худого как щепка, но живого, с мешком пшеничного зерна…
На памяти Ивана Васильича, в душе его, сердце незаживающими ранами остались голодные, неурожайные годы на Украине, в Поволжье, когда оттуда бесконечными вереницами тянулись изможденные люди с малыми детьми на руках, слабыми голосами просили подаяния, да не денег, за них ничего нельзя было купить, а хоть заплесневелую корочку. Но что им могли подать те, у кого они просили, эти люди сами обрадовались бы любой корке… А голод в Черноземье в разгар коллективизации?! Тогда едва держащиеся на ногах крестьянки выносили на дороги своих закутанных в тряпье, с голубыми личиками, почти прозрачных, уже не плачущих и не просящих есть младенцев, клали на обочины: может, кто пойдет, поедет, подберет из жалости останется в живых дитя…
Бездумно брошенный с ложки ломоть хлеба был для Ивана Васильича не ребячьим озорством, а святотатством, которое не могла вынести его душа…
Вот тут, в минуты, когда выгнанные из-за стола полтора десятка ребят понуро поплелись от столовой в сторону жилого дома, для виновника происшествия второй раз наступил момент, когда он должен был обязательно объявить о своей вине, чтобы непричастные к его проказе не несли на себе наказания. Но он и тут трусливо промолчал, не сделал того, что должен был сделать.
В доме изгнанники разбрелись по своим комнатам. Четверо были из той, где помещался Антон. Что было делать, чем себя занять? Один пошел на двор к рукомойнику стирать носки, он был чистюля, постоянно стирал какие-нибудь свои вещицы; трусики, майки, – зашивал иголкой в них прорехи; остальные легли на кровати; после обеда полагался «мертвый час», ну а теперь по воле Ивана Васильича он доставался вместо обеда и в двойном размере.
Антон тоже лег на кровать, достал из-под подушки растрепанную «Борьбу за огонь», взятую накануне в библиотеке, раскрыл на закладке. Но не читалось, несмотря на захватывающий сюжет. Было обидно, что он в числе без вины виноватых и без вины наказанных. Любая несправедливость всегда неприятна, всегда горька. В душе кипела злость на Ивана Грозного. Мысли скакали. Иван Васильич, конечно, одумается, смягчится, пришлет кого-нибудь звать назад, к столу. Это же небывалое дело в советской стране: укреплять дисциплину в школьном лагере голодом! И если он позовет – что тогда? А вот что: не идти – и точка! Вот такой должен быть ему ответ. За его крик, грубые оскорбления. Так орать на глазах, в присутствии всего лагеря! Держиморда! Привык, наверное, орать и грубить у себя на заводе в среде таких же чурок, как сам. Но здесь ему не чурки!
Коля Тихов, его койка стояла у окна, а лежал он к нему лицом, приподнялся, поглядел в окно повнимательней и объявил всем остальным:
– Братцы-кролики, шухер! Иван Грозный сюда шествует. По наши души, я так понимаю. Мало ему показалось, наверно, добавить хочет!