Находившись до усталости и выйдя на более широкую торговую улицу, Жерар вошел в первую попавшуюся пивную. Обстановка была привычной — сизые пласты табачного дыма, опилки и шелуха арахиса на полу, засиженные мухами рекламы над стойкой, рядом с цветными портретами Гарделя и Легисамона. Подошедший мосо повозил по столику грязной тряпкой и вопросительно взглянул на посетителя. «Кофе-экспресс и двойную чизотти», — сказал Жерар, осматриваясь вокруг. Посетителей было много, большинство в рабочей одежде. Очевидно, зашедшие сюда по дороге домой — промочить глотку перед ужином, — они молча потягивали свое пиво, машинальными жестами бросая под усы зернышки арахиса. Усталость не располагает к болтовне, и лишь немногие изредка обменивались отрывистыми фразами; правда, в одном углу компания молодежи шумно обсуждала результаты воскресного матча на стадионе «Рэйсинг».
Мосо принес рюмку и маленькую, такой же вместимости, чашечку черного кофе. Жерар медленно, не отрываясь, вытянул до дна отвратительную на вкус виноградную водку, перевел дыхание и запил глотком кофе. Да, вот она — жизнь этих людей, составляющих большинство населения страны. Каторжная работа изо дня в день, пивная по вечерам и футбол по воскресеньям. Так живет большинство в этом благословенном мире с бесшумными «кадиллаками» и скоростными лифтами. Так кому же нужно сейчас твое искусство — такое, как ты его до сих пор понимал? Ни тем, ни этим… Те уже пресыщены, тем нужен эпатаж, а этим — этим если и нужно какое-то искусство вообще, то это должно быть совершенно принципиально иное искусство…
Жерару вспомнились вдруг давние споры на эту тему — еще там, дома, во время войны. Он тогда считал — и рьяно доказывал, — что искусство не должно, не имеет права ограничивать себя узко понимаемыми социальными, утилитарными задачами, что его цели — цели искусства вообще — шире, свободнее, выше любых соображений сегодняшнего момента. Но странная ирония судьбы: лучшую свою вещь, «Отъезд», он написал именно тогда, когда чувствовал себя — да и был на самом деле! — полностью «ангажированным», когда никакой свободы не было и в помине. Разве не узкой, не утилитарной была тогда задача, стоявшая перед всеми французами, — задача раздолбать бошей? И разве не она подсказала ему тогда тему — напомнить Франции о ее славе?
Беба быстро подружилась с кухаркой, доньей Марией, веселой толстой чилийкой, и часто коротала время у нее на кухне, помогая чистить какую-нибудь зелень и слушая бесконечные рассказы о землетрясениях. Еще охотнее она возилась бы в саду, где было еще много работы, но садовника она почему-то побаивалась. Однажды она заметила на себе его внимательный взгляд из-под кустистых седеющих бровей и с тех пор никак не могла отделаться от ощущения, что дон Луис видит ее всю насквозь и ничего хорошего не находит.
Этот спокойный, молчаливый человек отпугивал ее своей сдержанной суровостью — или тем, что она принимала за суровость, — но в то же время ее и тянуло к нему. Может быть, потому, что дон Луис чем-то отдаленно походил на ее отца, которого она знала по единственной выцветшей фотографии, датированной 1933 годом — годом ее рождения. Беба часто следила за доном Луисом из окон, когда он возился с высаженными за террасой черенками роз, или стриг газоны маленькой ручной мотокосилкой, или отыскивал гнезда термитов, посыпан их порошком инсектицида; ей всегда хотелось подойти к нему и заговорить, но она не решалась.
Распорядок жизни на кинте был деревенским. Утренний кофе Беба пила обычно у себя в спальне, часов в девять. Кухарка и дон Луис завтракали раньше. Обедали в двенадцать, все вместе, на кухне; первые дни Беба с Жераром ели в столовой, за огромным старым столом полированной каобы, но после его отъезда она махнула рукой на условности и перебралась в кухню, благо та содержалась доньей Марией в идеальной чистоте.
С часу до трех обитатели «Бельявисты» погружались в традиционную сиесту, в пять пили кофе или матэ, после чего Беба обычно сажала в машину Макбета и уезжала с ним на прогулку; к девяти все опять сходились на кухню к ужину. Потом дон Луис уходил к себе в служебный флигель, а Беба с помощью доньи Марии делала вечернюю уборку, и для нее наступало самое тоскливое время суток. Она либо устраивалась в шезлонге на террасе, глядя на догорающую за эвкалиптами зарю, либо, не включая света, бесцельно бродила по комнатам в сопровождении неотступно следовавшего за нею Макбета. Мышастый дог, со своими человеческими глазами и гладким, как у нечистого, хвостом, с первого дня появления на кинте прочно подружился со всеми ее обитателями, но явное предпочтение оказывал молодой хозяйке. Днем, отдавая дань возрасту, Макбет носился по саду и оглушительным басовитым лаем отвечал на выговоры дона Луиса, зато вечерами он вспоминал о приличествующем догам достоинстве и проводил время с хозяйкой, бродя за нею по пятам и то и дело стараясь заглянуть в лицо.