Женщина плакала со мною рядом. А я угадал в мире, раскинувшемся передо мною, такой голод по счастью, такое страстное, всепобеждающее желание счастья, что смерть Николая представилась мне яснее, понятней и проще. Мне показалось, что мир весь дышит одним непреодолимым желанием счастья, что мир весь напрягся, весь сосредоточился в этом и что погибнуть за это вовсе не значит уйти из мира, это значит — слиться с миром, соединиться с ним.
Я шел по дороге, ветер дул мне навстречу и освежал горящее мое лицо. Меня обступали дома. И вдруг, подняв голову, я увидел знакомую площадь и проходную, и вот я уже шел по заводским дворам, знакомой дорогой, к знакомому цеху.
Лампы с железными колпаками свисали с потолка. Мало людей было в цехе. Кто пошел домой немного поспать после того, как сообщили, что наши выстояли и бой затих, кто ушел туда, на дорогу, узнать что с родными. Только несколько станков продолжали работать, только несколько стариков, освещенные лампами, возились над тисками или направляли острые сверла на металл. Я подошел к деду. Он посмотрел на меня из-под очков, и я почувствовал, что он уже знает. Он выключил станок, и мы с ним молча пошли к выходу. По-прежнему пуст и темен был двор завода. Попрежнему, как сутки назад, в темноте угадывались молчаливые стены цехов. Дед говорил, глядя поверх зданий, в черную пустоту, в которой висели звезды:
— У Андроновых пять человек погибло в революцию и в старозаводскую оборону двое. Надо бы старикам погибать: нам легче и не так уж нас жалко, — мы свое дело сделали. Но нет, погибают самые молодые, самые крепкие, самые лучшие. Наверное, такой закон, чтобы отдавать самое дорогое. Что отец, молчит?
— Молчит.
— Так и должно быть. Ничего не поделаешь. Отец твой лучше меня. Николай, наверное, лучше отца был бы. Убивают наших…
И тут вдруг дед засопел носом. Он снял очки, вытер слезы и надел очки снова.
— Лучше бы нам, старикам, погибать, — сказал он. — Мы свое дело сделали, и солдат из нас уже не получится. Ну, иди, иди домой. Мать хотела туда к вам бежать, да я удержал. Сказал, может, вы придете голодные, а ее дома и нет. Пошла ужин готовить.
Я встал и пошел заводским двором к воротам, а дед остался сидеть на скамейке, — маленький старичок, один под черною пустотой, под звездным бездонным небом.
И вот я снова иду с Николаем по улице, и снова он рассказывает мне спокойно, неторопливо, негромко про встречи с людьми, про свои мысли, про завод. Ясно слышится мне его голос.
— Видишь ли, Леша… — говорит он.
Всегда, когда я его о чем-нибудь спрашивал, он думал, а потом обязательно начинал: «Видишь ли, Леша…» Он рассуждал. Он никогда не говорил уверенно. Казалось, он размышляет вслух. Казалось, он сам вместе со мной ищет ответа на заданный вопрос.
— Видишь ли, Леша, — говорил он, — я думаю, что…
О людях он говорил так же.
— Я думаю, что он дурной человек… Мне кажется, если б он честно поступал, он бы не сделал этого…
Вот он кладет мне руку на плечо, широкую ласковую свою руку.
— Огорчаешься, мальчик? — спрашивает он чуть насмешливо и так бесконечно дружелюбно, что, еще не утешившись, я уже чувствую: не так все ужасно, как мне казалось.
Какие пустяковые бывали у меня огорчения и как он всегда серьезно к ним относился! Набезобразил я в школе — велели вызвать отца. Мне и страшно, и стыдно, и тоскливо. Взял без спроса отцовскую пилу — напилить сосенок для шалаша, — сломал и не знаю, как признаться. Проиграл десять рублей в свайку — рассчитываться нечем, а ребята грозят избить.
— Огорчаешься, мальчик? — Широкой рукой он треплет мне волосы. — Ничего, придумаем что-нибудь. Только с этими ребятами, пожалуй, не стоит больше в свайку играть. Они, наверное, нарочно тебя завлекают, а потом, может быть, смеются. Скажи им, чтоб до завтра обождали. У меня завтра получка.
«Огорчаешься, мальчик?»… Его-то никто не трепал по волосам, никто не говорил: «Ничего, придумаем что-нибудь».
Свои-то горести он нес один, — веселый, ласковый к людям. Как ему трудно было, когда Ольга к Пашке уехала. Разве он в чем-нибудь изменился? Такой же был спокойный и ровный, как всегда.
«Огорчаешься, мальчик?»
«Коля! Сегодня у меня настоящее горе. Ты убит, и никто мне не скажет: «Видишь ли, Леша, я думаю…» А мне очень важно знать, что ты думаешь о каждом моем поступке. Я ведь многого не знаю и с людьми всегда ошибаюсь и поступаю не так, как следует. Мне нужен мой старший брат. Я привык, что ты всегда со мной, когда мне трудно и плохо. Я знаю, что сейчас нехорошо думать об этом, но что мне делать? Я горюю о тебе, потому что не знаю, как мне жить без тебя. Я не могу сейчас думать о том, как ты погибал, что ты чувствовал, какую боль, какой ужас, какую предсмертную тоску. Мне только нужно, чтоб ты погладил меня по голове и сказал: «Огорчаешься, мальчик? Ничего, что-нибудь придумаем».
Ничего не придумаем, Коля. Смерть. Конец. Точка…