И наконец, к тем, кто вовсе не нуждается в изоляции, кто вправе по всем основаниям рассчитывать на досрочное прощенье, государство может проявить особую милость, отпустить раньше времени.
Но всегда ли наблюдательные комиссии, которым дано право ходатайствовать о такой милости, всегда ли они достаточно глубоко постигают перемены к лучшему в претенденте на милость, всегда ли умеют проникнуть в человеческую душу? А проникнув, придя к выводу, что кто-то достоин доверия, всегда ли проявляют эти комиссии принципиальность и настойчивость, отстаивая свой вывод? Ведь даже самые умудренные, доброжелательные и совестливые товарищи, рассматривающие ходатайство, имеют дело только с бумагами, а комиссия — непосредственно с живым человеком, которого (по идее) она знает не один день, который изучен и проверен, как говорится, до косточки, которому она верит, ручается за него.
Осужденного, казалось бы, должна прежде всего пугать строгость режима. А вот Иван страшится не режима, не надзирателей, а тех, кто отбывает наказание вместе с ним.
Он, наверное, «пережимает», рисуя окружающих его заключенных беспощадно черной краской и отказывая им в самых элементарных человеческих чувствах. Ему кажется, что процесс нравственного возрождения, который происходит в нем самом, им недоступен. Но меня это не удивляет: тому, в ком пробудилась совесть, все, в ком она еще не пробудилась, должны казаться чудовищами. И ужас от неволи — тоже, я думаю, естественное состояние для нормального человека.
Все это не значит, что — разложившихся и разлагающих других — опасных преступников-рецидивистов вовсе не существует. Нет, они, к сожалению, есть. Как поступать с ними, как влиять на эту среду, как обществу оградить себя от опасности, которая в ней таится, — вопрос особый. Но то, что люди, в которых произошел перелом, должны быть отторжены от пагубного влияния «волчьей» среды, — это мне кажется бесспорным. Нынешнее исправительно-трудовое законодательство, по-моему, нисколько не препятствует такому отсеву. Напротив, дифференцированный подход к заключенным в зависимости от их социальной опасности, от их поведения, от специфических черт их личности — характерная особенность нашего права. Но отсев этот происходит нечасто и не везде, отчего страдают как раз те, кто подвергся уже доброму воспитательному воздействию.
Одним словом, проблем много, и проблемы эти имеют общественное, а не узковедомственное значение. Ибо каждый, кто временно пребывает за «высоким забором», остается, какое бы зло он в прошлом ни совершил, гражданином своей страны и, значит, клеточкой, хотя и пораженной тяжким недугом, но клеточкой общества. Разве нам безразлично, как ее лечат, эту самую клеточку, и какой она станет, когда из-за «высокого забора» вернется в нашу большую семью.
Ну, а Иван… Горька его участь, счет за совершенное им преступление все еще не оплачен. И морально, и фактически — мукой своей, и прозрением своим — Иван давно его оплатил, но срок есть срок, и он, увы, не окончен.
В последнем письме Ивана Д. есть такие строки:
«Спешу поделиться с вами моей радостью. Меня утвердили инструктором учебного вождения автомашины. Скорость, движение — ведь это иллюзия свободы, какой-то заменитель ее. Может быть, за рулем мне будет казаться, что время летит быстрее. Так легче ждать. А я все жду. И верю, что воля — не за горами, что скоро я буду дома и, став свободным, сумею до конца, по-настоящему искупить свою вину перед людьми».
Верю и я.
Этому очерку несколько лет, и я не изменил в нем ни единого слова. Тем интересней, по-моему, посмотреть на историю Ивана Д. сегодняшними глазами, соотнести прогнозы с реальной жизнью.
Напомню, что отрывки из семи его писем составляют лишь малую долю исповеди, содержавшейся на многих и многих страницах, исписанных мелким танцующим почерком — с помарками, вставками и зачеркнутыми словами. Готовя отрывки к печати, я опустил все чаще звучавшую в письмах просьбу Ивана побывать у него, поговорить с глазу на глаз. По мере того как развивалась наша переписка, росла и потребность в личном знакомстве. Видимо, все, что Иван мог доверить почте, он уже доверил, и теперь хотелось не исповеди на бумаге, а живого слова.
Я пообещал ему приехать, но, как это порою случается, планам моим не суждено было сбыться: поездка все откладывалась, я извинялся, рассчитывая приехать через месяц, через два, а он, естественно, воспринимал отсрочку иначе — как обман, равнодушие, нежелание помочь. И хотя это было весьма далеко от истины, он — в с в о е м положении, — очевидно, имел право так думать, злиться и страдать.