Побарахтался я еще чуток в воде и вроде в себя пришел. Даже хлеб свой дожевал — и хлеб будто вкуснее сделался. Всегда со мной так: то злоба меня душит и от тоски не знаю, куда деваться, то опять, как звереныш, жизни радуюсь. После сокрушался я, зачем весь хлеб сразу съел, надо было на кусочки разделить — надольше б хватило. Да и руки бы хлеб помяли — глядишь, и сыты. У человека ведь руки голоднее желудка. Желудок хоть водой нальешь — он ее тяжестью обманется, да и попритихнет, а руки да глаза не обманешь. Посидел я так, пообсохнул маленько. Тишина мертвая, разве только змея где прошуршит да крыса прошмыгнет. И вдруг — копыта зацокали! Вскочил я, вижу: впереди крестьянин верхом. Я что есть духу за ним, кричу ему что-то не своим голосом. Он, видать, заприметил, что я вроде не в себе, придержал лошадь. Я еще пуще припустился. Подбегаю, запыхался, слова выговорить не могу, да и что сказать, толком не знаю, бормочу:
— Добрый вечер, добрый вечер!
— Тебе что, парень, — спрашивает он меня, а сам глядит с подозрением — не спятил ли я, часом?
А я стою дурак дураком, никак заговорить не решусь. Наконец собрался с духом, выпалил:
— Может, вам какая помощь нужна, я бы за харчи вам подсобил…
— Ничего мне не надобно, — отвечает.
— А вы, случаем, не знаете, не найдется ли где поблизости какой-нибудь работы?
— Не знаю, разве что на молотьбе, А ты сам-то из этих мест будешь?
— Да, сеньор, я сын Кукурузного Початка.
— Не знаю такого.
— Да он кучером был у Борова.
— Ну, Борова-то кто не знает, Вот ты к нему и толкнись. Там сейчас люди нужны. — И ускакал.
А я все глаз не мог отвести от лошади, покуда она вовсе из виду не скрылась. Но на душе у меня как-то полегчало. Взял я свое барахлишко, да и снова в путь. Солнце уже садилось. В воздухе посвежело, и ноги двигались побойчей. Опять я шел куда глаза глядят, но голод не тетка, и порешил я в первом же поместье наняться на любую работу, лишь бы не ревели под ухом проклятые молотилки. Может, к быкам меня возьмут, работа хоть не из легких, да ведь другие управляются, а я что — хуже всех, что ли?
Долго я шел и наконец вышел к реке. Еще издали разглядел я белые точки парусов, а за поворотом наткнулся на тростниковую хижину. Пес бросился мне в ноги, захлебываясь лаем. Шерсть на нем вздыбилась, и он был похож на моток колючей проволоки. На пороге хижины появился человек. Он отозвал собаку и крикнул мне:
— Эй, парень, тебе чего здесь надо?
— Мне бы работу… Хоть какую… Быков пасти…
Человек заулыбался, — видать, мои слова его насмешили.
— Далече ли путь держишь?
— Сам не знаю. Ищу, где работнику дело найдется, голодному кусок сыщется.
— Здесь навряд ли что найдешь. Разве на той стороне… Там стройка, — может, и наймут.
Дверь за ним захлопнулась, и я опять остался один, куда было идти на ночь глядя? Собачонка снова на меня заворчала: убирайся, мол, отсюда… Тут вспомнил я про свою гармонику, может, хоть она разжалобит сурового сторожа… Приложил я ее к губам, — сердце у меня прямо на части разрывалось и, верно, потому ничего из моей музыки не вышло. Сторож показался на пороге. «Смотри, парень, как бы тебя ночь на дороге не застала», — только я от него и услыхал.
Я был словно негодное сухое дерево. Не знал я, как мне подступиться к этому человеку — высоченному, с недобрым лицом, — такого разве чем тронешь… А он разжег костер, бросил в котелок картошки — все это не глядя на меня. Потом вынес из хижины двустволку, прислонил ее к скамейке рядом с собой.
Сперва я подумал, что он здесь охотится, и хотел было заговорить с ним про охоту да много ли нынче куропаток, а потом смекнул, что ружье-то он неспроста притащил: не иначе как за бродягу меня принял. Тогда спрятал я гармошку свою в карман, достал перочинный нож и давай у себя под ногтями чистить да мозоли на ладонях срезать. Вижу, сторожу явно не по себе делается, а я нарочно его стращаю.
— Да, — говорю, — нынче надо ухо востро держать. Слыхали, у Агостиньо Серра хлеб подожгли? Похоже, целая шайка здесь, в Лезирии, орудует…
— Говорят, парня у него машиной убило, — отозвался сторож.
— Вот как… А я и не знал…
Вся охота разговаривать у меня тут же пропала. Слезы опять так и закипели внутри. Перекинул я через плечо одеяло да сапоги с котелком и побрел прочь. Когда уж порядком отошел, крикнул сторожу — прощай, мол. Помахал он мне, а собачонка опять затявкала.
— На том берегу вроде нужны землекопы! — прокричал он мне вслед.
Я даже не обернулся. Скорей, скорей вперед — я так спешил, будто за мной гнались. Вконец обессилевший, я присел на краю канавы. Кругом была кромешная тьма. На ночевку я примостился тут же у дороги, но едва растянулся на земле, как ненавистный рев проклятой молотилки с новой силой зазвучал у меня в ушах. Он вымотал меня вконец, хуже, чем работа на поле от зари до зари, хуже, чем эта дорога без конца без краю по самому пеклу. Не помню, как я забылся, — все смешалось в тяжелом сне: молотьба, Жеронимо, управляющий, вечеринка, и всю ночь неотступно шагала за мной эта дьявольская машина и все ревела: «Погоди, я до тебя доберусь, погоди, я до тебя доберусь!»