А на Афоне покой и мир; если даже и занялась там тревога, она не видна. Подхватываясь из храма в храм, неземными голосами звучат песнопения, коим внимает небо; грубых слов и неправды нет и в помине; усердие не знает другого назначения, кроме благого; святой дух расстилается по лесам и травам. За все три дня, пока мы здесь были, море терлось-приласкивалось с наговором о берег, украдкой бродил по кустам ветерок, хорошо видна была на вершине Святой горы церковь. Небо в последний день высокое, распахнутое, по-весеннему свежее, солнце от одной тучки скользит к другой, затем к третьей, растянутым цепочкой, и в минуту сдувает их. На невысоком откосе подле монастырской стены долго и неподвижно стоит монах и, прикрываясь ладонью от солнца, смотрит в море. В той ли стороне Россия, куда с надеждой и терпением он вглядывается, я не знаю, не могу сориентироваться. Но куда еще через море может заглядывать русский монах? Или в ожидании пришествия Того, Кто ходит по воде, аки посуху?..
ОТКУДА ЕСТЬ-ПОШЛИ МОИ КНИГИ
Известно, что писателем человека делает не столько внешняя, сколько внутренняя жизнь. Но внутреннее - это переливание и переживание внешнего, своего рода духовный отстой. Не знаю, размышлял ли кто-нибудь над тем, какая судьба больше подходит для рождения писателя - бурная или, напротив, спокойная и созерцательная, колесная или оседлая; это, быть может, впоследствии не так и важно, если давать «бурям» передышку и если оседлость дает глубокие переживания... но сосредоточенность писательского труда требует сосредоточенной жизни, и уверен: писатель начинается в детстве от впечатлений, которыми напитывается именно тогда. Он может затем долго не знать себя как писателя, а может и никогда не узнать, однако душа засеяна, вздобрена, и она при направленном обращении к ней в любой момент способна дать урожай.
Мое детство прошло в глухой ангарской деревне, в 400 километрах от Иркутска. Она и теперь, ставши поселком, переехав на новое место и переменив образ жизни, осталась глухой, моя Аталанка, но не потому, что так и не сумела выдраться из таежных зарослей, а потому, что слишком их вычистила и оказалась никому не нужна. На двух сокровищах стояла Аталанка - на Ангаре и на тайге, - и ни того ни другого не осталось. Ангара, Ангара! - изумрудная наша красавица, еще и теперь протекающая по моему сердцу, - сколь многим она меня напоила и накормила! Жили мы бедно, и не мы одни, вся деревня жила бедно, земли для хлебов были худородные, мошка (мелкий гнус) заедала скотину, которая днями во все лето спасалась только под дымокуром и только на короткие ночные часы выбегала на выгон. Да и сами мы ходили в сетках из конского волоса, натягиваемых на голову, мазались дегтем. Колхоз наш не вылезал из долгов, они время от времени списывались и снова нарастали, и жила деревня огородами. Да еще тайгой и Ангарой. Первые мои впечатления связаны с Ангарой, потом с матерью и бабушкой. Я понимаю, что должно быть наоборот, ведь не Ангара же вспоила меня грудным молоком, но, сколько ни веду я в себе раскопки, ничего прежде Ангары не нахожу. Вероятно, присутствие матери было настолько естественным и необходимым, сращенность была настолько полной, что я не отделял себя от нее. Ангара же поразила меня волшебной красотой и силой, я не понимал, что это природа, существующая самостоятельно от человека миллионы лет, мне представлялось, что это она принесла нас сюда, расставила в определенном порядке избы и заселила их семьями. Это представление могло связаться с картиной разлившейся Ангары, затопившей деревню, по которой мы, ребятня, плавали на плотиках, и пронесенной на стремнине на каком-то помосте коровы; слышу и сейчас чей-то голос: «Это матушка-Ангара бедным детушкам понесла».
Помню: стою я в носу острова (а какие острова были на Ангаре, какие острова! - и тоже: она же, Ангара, принесла и расставила для нашей радости и подкорма), - стою я совсем маленький, должно быть, лет четырех-пяти, и во все глаза гляжу, как рассекается синее ее полотно на две половины, забрасывая меня острыми холодными брызгами. Я раз за разом вытираю лицо и продолжаю всматриваться, видя что-то такое, не соединяющееся в образ, но зримое, взрослым глазам неподвластное. Потом стою на своем берегу и, склонившись низко, рассматриваю это же самое, заинтересовавшее меня, потом рассматриваю с лодки, перегребающей на остров, - и не может же быть, чтобы я ничего там не высмотрел и не занес в свою душу, что-то такое, что сделало ее чувствительной и подвижной.