Отчаянье охватило Ефремова. Вцепилось в горло, накрыло. Он умрет здесь, как все. Он напрасно попал сюда: не выбраться из этой могилы. Нет сил, нет на-дежды. Никакой пользы ни себе, ни Родине. Только мука смертная ждет тебя здесь и равнодушная безносая тощая тетка с косой заберет тебя, Гриня, в сыру землю. Выть, выть захотелось Ефремову. И сил не стало, руки не поднять, в горло душегубам этим не вцепиться! Напрасно все, зря, зря, зря! Ох, хоть бы солнышка дождаться, да еще денек пожить! Или чтоб сразу к стенке.
– Записывай, Оцука. Тридцатое июля, четыре часа двадцать минут. Партия бревен, пять штук. Две штуки «плюс»: номера три тысячи девятьсот восемьдесят семь и три тысячи девятьсот восемьдесят семь. Три штуки «меньше», номера четыре тысячи триста восемьдесят восемь, восемьдесят девять, девяносто. Возраст – стандартный. После дезинфекции и первичного осмотра расположены согласно внутреннему распорядку: здание «ро», корпус «семь» и «восемь». Усиленное питание и предварительное лечение не нужны. Материал пригоден для использования немедленно.
«Больше не люди», – щелкнуло в мозгу у Ефремова. Свистящие фразы дежурного вывели его из истерии чужого страха. Пополз, пополз он вверх, цепляясь за мысль: «Ничего, я еще пока живой!», злостью откинул первый виток ужаса. Задышал ровнее, постарался сосредоточиться, помнил, что злость – союзник неверный. Силу дает, но ненадолго. Пока вели япошки их через постройки свои – оглядываться начал вокруг. Тусклые огни у них тут на зданиях – экономят, что ли, но разглядеть, где что, можно. И вдруг как шибануло: черный квадрат! Прямо перед ним – один выход, он же вход, и нет окон, только горизонтальные щели по периметру, как сотня прищуренных глаз. Вот оно как выглядит-то, лицо смертушки!
«Стоп», – приказал сам себе Ефремов. Главное, что и помирать можно не за фунт изюму, как мамка говаривала. А за правое дело и жизнь отдать – не грех, а слава. Бог, он все видит. И сам себе усмехнулся – хоть и был в пионерах да магии учился, а если в своем уме, то Бога отрицать и не подумаешь. Даже черти веруют и трепещут – чертей нагонялись стажерами. И этих узкоглазых погонять силы хватить, хоть одного, да с собой уведу. И свои знать будут, где Гришкина могилка. Снова злость помогла преодолеть животный страх.
Узкая лестница, искусственный свет. Тяжелые двери, как в бомбоубежище. Одна, другая, еще лестница. Еще дверь. Длинная галерея: камеры с одной стороны коридора, решетчатые окна – с другой, все выходят во внутренний двор, а там – чернота черная. Каждая дверь – с засовом, и два окошка в ней: повыше, на уровне глаз, и пониже, где-то в пояс. Каждого из новых «бревен» – в отдельную камеру. И без слов, без эмоций. Не зацепиться.
– Ченмирен? – в темноте кто-то завозился. – А? Ченмирен, говорю! Да кто там, чтоб тебя… – Спрашивающий закашлялся.
– Да Григорием мама называла, – отозвался Ефремов. Родная русская речь прибавила сил бороться с темнотой внутри.
– Не подходи ко мне, браток, у стенки стой, – снова заскрипел голос из темноты. – Больной я, заразный. То ли тиф, то ли холера, черт их тут разберет. Мож помру, а мож и нет. – И снова некто в темноте зашелся кашлем. С таким не живут долго. – Меня эти дьяволы косоглазые заразили чем-то. Я, как дурак, как скотина безгласная, на заклание пошел. И что видел, что видел, брат, так лучше и не видеть того на втором этаже.
И снова – кашель, удушающий кашель, выворачивающий легкие. Ефремов остался у двери и закрыл глаза. Теперь темнота не мешала. Увидеть человека на этих шести квадратах с закрытыми глазами – задача для двоечника-первоклассника. Но вместо теплого свечения в углу скрючилась бурая, чуть мерцающая фигура. Все, все здесь не так, как учили.
Словно почуяв, что Ефремов смотрит в него, фигура подалась вперед. В нем еще тлело что-то, похожее на человеческую жизнь, но не хватало главного. И человек заговорил жадно, так жадно, словно пил воду после работы на летнем солнцепеке.
– Руки, ноги, головы людские, кишки в стеклянных банках по стенам стоят. Браток, не могут так люди с людьми… Нелюди тут. И они, и мы для них – не люди… Ад тут, браток. Режут, как крыс. Я знаю, я лишь одним глазком видел, но узнал. Там девонька, которую со мной привезли. Голова ее в банке. Роток открыла, глазки пучит, словно спрашивает: «Как? Зачем?»
То, что рассказывала эта серая тень, было слишком страшно, чтоб быть правдой. Человек, высосанный чем-то, явно бредил. «Его лихорадит, он все придумывает!» И Ефремов вздохнул поглубже, встал в асану и попытался дать бедолаге своей целебной праны. Пусть хоть заснет, успокоится. Но тот, приняв живительной энергии, сел и вдруг спросил:
– Слышь, Григорий! Ты на воле не слышал ли… А правда, что Советы Берлин взяли?
– Правда, – ответил Ефремов.
– Хорошо, – и только после этого незнакомец заснул. Его свечение стало похоже на человеческое. Забылся сном и Ефремов. «Увидеть бы солнце, услышать бы поезд еще раз», – была его последняя осознанная мысль. Его ли?