Читаем У памяти свои законы полностью

— Не о том речь. Конечно, восстановишь. Как же иначе? И оплатишь вынужденный прогул.

Я молчал: глупо ввязываться в спор перед самым бюро.

— Я о другом, — сказал Родионов. — Поскольку дело это деликатное, ты просто обязан в данной ситуации поехать к ним и объясниться, попросить извинения. Между прочим, если простят — бога благодари. Но если простят, будут дураки...

— Ошибиться может всякий, — сказал я.

— Нет, дорогой, это не ошибка. Это самоуправство, Вот уж что верно, то верно — не любишь ты людей.

Ох, трогательная эта сентенция, уши ею мне прожужжали. Что это значит — любить людей? Звук пустой. Почему я должен любить какую-то Марью Петровну, которая живет за тридевять земель от меня? Я ее не видел, знать не знаю о ее существовании и любить не могу. Нечто абстрактное не полюбишь. Люди ненавидят или любят тех, кто рядом, с кем съели пуд соли. Нет, со всеми не нахристосуешься. Есть более высокое понимание любви, чем эта трескотня. Единственное. Всего себя отдавать делу, которому служишь. А дело не абстрактно. Оно для людей, для их же блага. Что поделаешь, если иногда приходится быть жестоким с Марьей Петровной? Но и в этом тоже любовь к людям. Лобызаясь, и шалаша не воздвигнешь. Бывают ошибки.

— Так, — сказал я. — Значит, тебе нужно мое унижение?

— Вон оно что! — хмурясь, проговорил он и встал. — Тогда все. Разговор окончен. Продолжим на бюро.

— Давай адрес, черт с тобой, — сказал я, потянулся к письму, но Родионов положил его в стол.

— Нет, — сказал он. Шея его багровела.

— Ах вот как!

Я хлопнул дверью так, что даже невозмутимая Катя привскочила на стуле. Носком ботинка я задел край ковра в коридоре, он оторвался от гвоздей, на которых держался, и закрутился. Я пхнул его, дождался лифта и спустился вниз.

Мне курить хотелось, я пошарил по карманам, вспомнил, что забыл «Казбек» на столе у Родионова, и пошел искать табачный киоск. Я шел в толпе и сгорал от любви к этой толпе. Я обожал каждого встречного-поперечного. А когда увидел киоск и в нем толстую продавщицу, понял, что вся моя жизнь принадлежит ей. Я раб ее, она может хлестать меня своими толстыми лапами, а мой долг поклоняться ей и орать: «Обожаю». У нее был заплывший подбородок, огромные, как дыни, груди, пальцы толсты, как колбасные батоны. Она дышала, как пять доменных печей. Я обожал ее, ее дочерей, племянников и племянниц. Она отсчитывала мне сдачу, а я стоял, млея от преданности, покорнее дворового пса.

Ничего хорошего я уже не ждал от бюро. И не ошибся.

Меня высекли, как мальчишку. На этот раз высказался даже молчун Мясников со своим особым мнением, — у него всегда и по всякому поводу свое особое мнение. Я думал, он карьерист, думал, начнет подпевать Родионову или запоет песенку на мотив «ни вашим, ни нашим», но ошибся. Он погулял дубинкой по моей спине, хорошо погулял, но и Родионова пощипал. Крепко пощипал — нашел у безгрешного тоже всякие грешки. Родионову это явно не понравилось, а мне понравилось, очень даже понравилось, хотя «особое мнение» Мясникова только подлило масла в огонь и меня начали сечь с еще большей энергией... Ох, как меня секли! Меня сек каждый как хотел. А мои доброжелатели... мои-то защитники... лепетали как дети. Статью признали правильной, меня же неправым по всем пунктам. И вынесли строгий выговор. А ко всем определениям — я чиновник, барин, хозяйчик, отставший от времени, — прибавилось новое: я мещанин. Самое смешное — я не стал защищаться. Я приготовил целую речь, но не произнес ее.

Я не злой человек. Не жестокий. Я даже, наверно, мягкий человек. Глупо меня убеждать в необходимости любви к человечеству, потому что я такой же великий гуманист, как и другие. И глупо с моей стороны доказывать это. Но я, наверно, стал бы все же доказывать, если бы не ощутил вдруг нечто, что было сильнее других чувств, сильнее обиды, злости, самолюбия: пустоту. Словно остановился я на краю пропасти, один, и увидел, что впереди — ничего, только неизвестность, темнота. Всю жизнь я знал, что нужен, что полезен, что здоров и силен, а тут будто пришла старость, пригнула к земле и словно вырвала что-то из меня, из самого сердца, и на душе стало пусто и холодно. Это страшно: я физически ощущал ее, эту зловещую зябкую пустоту. Мне совсем не сорок пять, мне на сто лет больше! Я вдруг понял — жизнь прожита. И в конце ее меня судят. Справедливо или нет — не важно, но меня судят. Не чествуют, а судят. Она прошла, жизнь, а я видел ли ее?..

Я шел домой, почти волоча ноги. Так я устал, так был раздавлен.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Тропою испытаний. Смерть меня подождет
Тропою испытаний. Смерть меня подождет

Григорий Анисимович Федосеев (1899–1968) писал о дальневосточных краях, прилегающих к Охотскому морю, с полным знанием дела: он сам много лет работал там в геодезических экспедициях, постепенно заполнявших белые пятна на карте Советского Союза. Среди опасностей и испытаний, которыми богата судьба путешественника-исследователя, особенно ярко проявляются характеры людей. В тайге или заболоченной тундре нельзя работать и жить вполсилы — суровая природа не прощает ошибок и слабостей. Одним из наиболее обаятельных персонажей Федосеева стал Улукиткан («бельчонок» в переводе с эвенкийского) — Семен Григорьевич Трифонов. Старик не раз сопровождал геодезистов в качестве проводника, учил понимать и чувствовать природу, ведь «мать дает жизнь, годы — мудрость». Писатель на страницах своих книг щедро делится этой вековой, выстраданной мудростью северян. В книгу вошли самые известные произведения писателя: «Тропою испытаний», «Смерть меня подождет», «Злой дух Ямбуя» и «Последний костер».

Григорий Анисимович Федосеев

Приключения / Путешествия и география / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза