Всякий раз как пароход причаливал, я выходил на берег, толкался на маленьких базарах, приценивался к снеди, разложенной на земле, пил теплое топленое молоко из шершавых коричневых кувшинов. Около полудня мы долго стояли в тихой бухте, пережидая шторм. Я поднялся на гору и сел там, смотря, как ветер вздувает море, как с грохотом перекатываются волны, швыряя прибрежные камни. А потом мы снова плыли, я бродил по палубе, среди мешков, ящиков, детей и старух, не веря себе самому, что может быть на душе так хорошо, легко и значительно.
Мы плыли остаток дня, плыли ночь. Ночью я прикорнул в общей каюте, положив голову на чей-то мешок с бидонами. Мне нравилось, что я лежу на чьем-то мешке, что бидоны жестки и покаты, что рядом со мной храпит дед, что все храпят, сопят, что воздух в каюте сперт и душен. Мне нравилось все это, нравилось, как изредка гудит пароход и гудок улетает в ночь, нравилось, что внизу шумит машина, что за иллюминаторами успокоенно бьется вода. Я подремал и снова поднялся на палубу. Раза два пароход приваливал к сонным пристаням, кто-то бегал во тьме, размахивая фонарем, топоча сапогами по скрипучим доскам.
В Новоморской мы пришли утром. Я не спешил сходить. Я стоял, смотрел, как, застопорив машину, «Агат» подваливал, дрожал, как он стукнулся о причал и загорелый татуированный матрос бросил с борта конец, как бежали по шатким сходням, толкаясь, пассажиры. Пустая пристань стала многолюдной, тесной, бестолковой. Бабы с бидонами и мешками аукались, будто в лесу, они пахли молоком и потом. Визжал поросенок, кудахтали куры. Грузчики тащили ящики. Мальчишки шныряли в толпе, крича:
— Дядь, поднести?
— Тетенька, поможем?
Я сошел последним, щурясь от солнца, улыбаясь, узнавая и не узнавая и эту крутую дорогу к морю, и эти дома, разбежавшиеся вдоль высокого берега, и эту гору, похожую на медведя.
Мальчишка подскочил ко мне, схватился за портфель:
— Дядь, за полтинник поднесу?
Я засмеялся:
— Полтинник! Нести-то нечего.
— Ну-тк что ж, все одно ноша.
— А ведь детский труд запрещен, — сказал я и щелкнул слегка по его конопатому облупленному носу.
— Потому и полтинник, что запрещен. Повышенный тариф.
— А за вредность надбавки нет?
— Не установили! — сказал он. — Ну, нести, что ли?
— Да уж не надо, сам покряхчу.
— Валяйте. — Он подтянул двумя руками потертые на коленях штаны, побежал, высоко поднимая голые черные пятки.
Я засмеялся, глядя ему вслед, потолкался в толпе, спрашивая, где можно снять комнату на несколько дней, узнал, что тут есть Дом приезжих, и пошел по берегу моря. Я шел по вязкому белому песку, по самому краю берега, подпрыгивая, когда тихие волны подплескивались к ногам, шел как по краю земли, радуясь тому, что ощущение покоя и торжественности все еще живет во мне, и веря, что чувство это не обманет, что все отныне будет хорошо.
Берег был пустынен, только двое мальчишек ловили крабов, я разделся и, обжигаясь о горячий песок, вошел в теплое море. Оно приняло меня как старого знакомого и легко понесло все дальше и дальше от берега. Я плыл, не чувствуя ни времени, ни усталости, потом лег на спину и лежал, покачиваясь на добрых волнах, смотря в высокое синее небо.
Мне не хотелось вылезать, я еще посидел на камне, обсыхая, болтая ногами в воде. И снова побрел вдоль берега, сам не зная куда, наслаждаясь одиночеством и тишиной.
Наконец вышел на край поселка, поднялся и пошел вдоль домов по заросшей травой улочке. Коза стояла на задних ногах, общипывая листву с дерева. Собака выбежала из-под забора, затявкала мне вслед.
Я прошел эту улицу, другую, стараясь выбраться к центру поселка, заблудился, поплутал меж домами, забрел в какой-то тупик и вдруг увидел на земле солнечную лестницу. Она круто поднималась вверх. К самому небу.
Я ступил на ее ступени и почувствовал, что жара разморила меня, что солнце нагрело голову, а в ушах стоит звон.
Я снял пиджак, вытер с лица пот и пожалел, что сразу не пошел в Дом приезжих, — я устал за дорогу, я ночь почти не спал, только прикорнул на чьих-то жестких мешках. Нет, сначала в Дом приезжих, а потом... потом все остальное.
Я напился воды в каком-то дворе, но облегчения не ощутил. Я шел по дороге, чувствуя, как сильнее и сильнее становится звон в ушах и вместе с этим звоном неясная, странная тревога входит в меня. Вдали, за деревьями, маячил какой-то белый столб или башня какая-то, и я шел туда, не понимая, что происходит со мной, отчего я испытываю это беспокойство, словно должен что-то вспомнить, а что — не знаю.
Белый столб все приближался и приближался, а звон в ушах не умолкал. И вдруг я остановился, поняв, что это не столб, не башня — это памятник погибшим солдатам. Там, за деревьями, их могила. Я знал это место, я не мог его забыть, потому что там лежали мои друзья. Но я забыл.