— Далеко, очень далеко отсюда до стойбища; олешки пристали шибко, — сомнительно покрутил он головой и скорбно причмокнул. — Большой ты шибко, тяжелый. Килограммов сто весишь. Если б отдохнули олешки, покормились, тогда, может, и довезли б нас двоих. — Он направился к печи, словно уходя от заданного мной вопроса, развел огонь, взял чайник, вышел из избы за водой и, вернувшись, поставил его греться. Держался он по-хозяйски уверенно, по всему было видно, что здесь, на тоне, он свой человек и бывал уже не раз. Все же в его словах не прозвучало явного отказа, не было в ответе твердости, несмотря на его прямодушие. Я понял, что он колеблется, и хоть жалеет своих олешков с какой-то крестьянской рачительностью, но в то же время не хочет обидеть меня. В сущности, наверное, ему было все равно, буду я о нем писать или нет, он не был честолюбив, тут важно было другое, то чувство неловкости за вынужденный отказ, которое тяготило бы его после нашего краткого знакомства.
— Пусть покормятся, отдохнут олешки, — говорил я, расхаживая по избе и краем глаза следя за выражением его лица. — Спешить нам некуда, тебе ведь надо еще сходить на тоню, посмотреть на тех утонувших оленей.
— Я уже был, видел, — махнул он рукой. Чуть повременив, он обернулся ко мне: — Чем кормиться олешкам? Здесь, у моря ягель не растет… Так, трава… Ягель там, в тундре, а им надо сил набраться.
— Да неужто так устали твои олешки?
— Выйди, сам посмотри, — кивнул он в сторону двери.
Я вышел из избы.
На траве метрах в двадцати от избы лежали выпряженные из нарт пять оленей. Рога их, обтянутые летом тонкой меховой кожицей, — моры — были какого-то странного кораллового цвета. Тучи комаров вились над животными, облепляли морды, теснились на набрякших веках, но олени лежали с безучастным видом, терпя их с усталым спокойствием, как нечто само собой разумеющееся, чего никак не избежать, чему бесполезно противиться, и только изредка смаргивали, косили встревоженно в мою сторону голубыми зрачками в агатовой радужной оболочке огромных печальных глаз. Показавшийся мне издали странным цвет их рогов объяснялся набрякшими от крови, раздувшимися до алости комарами, которые глубоко впились в кожную пленку и рдели брюшками, как зерна граната, покрывая рога животных сплошным шевелящимся покровом.
Олени линяли, шкура их была неприглядно комкастая, вытертая местами до синеватых проплешин на шеях и боках. Прежде в моем представлении северные олени рисовались гордыми и сильными животными, а передо мной были покорные и доверчивые, как телята, создания ростом с пони, вызывающие сочувствие. Казалось, только прикрикни на них, и они поднимутся, несмотря на усталость, и тотчас тронутся снова в путь.
Рядом с упряжкой на траве лежали нарты, легкие, длинные, из тонких еловых планок, напоминающие каркас недостроенного летательного аппарата. Сработаны они были без единого гвоздя, скреплены в соединениях колышками, шпунтами.
— Да, — разочарованно протянул я, — столько был наслышан про выносливость ваших северных оленей… Неужели не довезут? Их пятеро, а нас двое.
— Может, довезут, а может и нет, — покачал ненец головой. — Может, станут на полпути, тогда придется тебе дальше пешком идти, заплутаешь чего доброго в тундре, а мне потом за тебя отвечать. Зимой приезжай, зимой другое дело, по снегу ехать легко, тогда и трое олешек потянут. А сейчас по траве да по камням какая ж езда. Тяжко тащить нарты, ремни олешкам грудь режут, шкура-то слабая, линяют.