Но больше всего потрясала жестокость врага, не вмещающаяся в обычное человеческое сознание, даже по отношению к ним, женщинам. Наперебой рассказывают:
"Мы отступаем, нас бомбят. Сверху хорошо видно, что едут санитарные обозы, на наших машинах красные кресты. Но фашистские летчики летали низко-низко, гонялись за каждым человеком. Мы прячемся в лесу. А он летит на тебя. Я его вижу, его лицо. И он видит, что девчонки, как мы прячемся за сосны, и он нам расстреливает буквально в упор и еще нагло улыбается. Такая дерзкая, страшная улыбка и красивое лицо фашистского летчика, - я это запомнила".
"Они разбомбили нас и давай ходить над дорогой на бреющем полете. Я бегу, а один самолет за мной: я в кукурузу - он туда, я к лесу - он меня тянет к земле. Я в лес вскочила - то ли в ямку какую-то, то ли в листья. У меня кровь из носа от страха, не знаю, жива я или не жива, начала шевелить ногой, рукой: да нет, жива. С того времени я очень боялась самолетов. Он еще где-то, а я уже боюсь, я уже ни о чем не думаю, а одно только, что он летит, где мне спрятаться, куда мне забиться, чтобы не видеть и не слышать. И до сих пор звука самолета не переношу. Летать на самолете не могу. Так и осталось от войны это у меня..."
И такое помнят:
"Стоял на станции наш эшелон с ранеными и эшелон с лошадьми. И вот началась бомбежка. Мы стали открывать раненых, чтобы они уходили, а они все бросились спасать горящих лошадей. Когда раненые люди кричат, страшно, но нет ничего страшнее, когда ржут раненые лошади. Они же ни в чем не виноваты, они за людские дела не отвечают. И никто не побежал в лес, а все бросились спасать лошадей. Я что хочу сказать? Я хочу сказать, что несмотря на страшную войну люди не озверели. Фашистские самолеты низко летали. Я потом думала, что немецкие летчики все видели и им должно быть стыдно..."
"И у меня в войну была такая мысль. Пришли мы в одну деревню, а там возле леса лежат убитые партизаны. Что с ними сделали, я пересказать не могу. Их замучили... А рядом, совсем недалеко, лошади пасутся. Видно, лошади партизанские, даже с седлами. Или они удрали от немцев, а потом вернулись, или их не успели забрать, - не знаю. Лошади мирные, травы много. Я подумала: и как это люди такое страшное при лошадях творили? При животных. Они же смотрели, все видели..."
"Горел лес, горел хлеб... Такой удушливый, едкий дым... Железо горело... К этому запаху тоже надо было привыкнуть..."
"Только придем, только поставим госпиталь, загрузят ранеными, приказ: эвакуироваться. Раненых кого погрузим, а кого - нет. Нет машин, людей нет. Нам говорят: "Оставляйте... Уходите сами..." Ты уходишь, они на тебя смотрят. Кто может подняться, тот уходит с нами. Не может - остается. И ты ему помочь не можешь, ты боишься на него глаза поднять... Молодая была, плачу-плачу...
Когда наступали, мы ни одного нашего раненого не оставляли. Мы даже немецких раненых подбирали... И я одно время с ними работала. Привыкну, перевязываю, как будто ничего. А как вспомню сорок первый год, как своих раненых оставляли и что они с ними творили, смотреть на них не могу. Кажется, ни к одному не подойду... Завтра иду и перевязываю...
Что мне запомнилось, врезалось в память? Это тишина, необыкновенная тишина в палатах, где такие тяжелые раненые".
"Раненые лежат всякие, у которых позвоночник перебит, у них руки работают, а больше ничего. Кал из-под них выгребаешь... Он беспомощный. Жалко. Всех жалко. Не только людей, все живое. Летят птицы, они по своему пути возвращаются... Тоже горят, гибнут...
Бомбежка. Легли в канаву, и коза из деревни прибежала, с нами легла. Просто рядом легла и кричит. Перестали бомбить, она с нами идет и все жмется к людям, ну, живое, тоже боится. Дошли до какой-то деревни и говорим одной женщине: "Возьмите, жалко". Хотелось спасти..."
Можно ли было победить человека, который в аду, в необъятном ужасе сохранял, берег в себе человеческое, находил силы и чувства запоминать, как страдали птицы, животные, деревья, травы, - все живое? Помогал им, облегчал их участь, сострадал. И если враг был повержен, ранен, пленен, умел простить и ему, да и не только простить, но и перевязать рану, лечить. И это потрясает больше всего, потому что понять подобные чувства сегодня, из мирного времени, нормально и легко, а тогда, когда горела твоя земля, гибли твои товарищи, было мучительно не просто. Женщины же рассказывают об этом, как о чем-то совершенно естественном, не имеющем выбора, если ты человек.
"В моей палате лежал немец и наш обожженный танкист. Я захожу к ним:
- Как себя чувствуете?
- Я хорошо, - говорит наш танкист. - А этот плохо...
- Это же фашист...
- Нет, я ничего, а он плохо.
Под Бобруйском мы захватили немецкий госпиталь. Их не трогали, но раненых там лечили немецкие врачи. И я видела, как врач-немец делал операцию без наркоза.
- Почему, - спрашиваю, - без наркоза?
- Не все ли равно, где он умрет - здесь или у вас.
И это врач. У меня в голове не укладывалось..."
"Мы же даем клятву Гиппократа, мы же медики, мы же обязаны помогать любому человеку, попавшему в беду. Любому...