По улицам брели женщины, мальчишки. Насупясь, с опаской, шли мужчины. А в хатах хозяйничали фашисты. Гремела посуда, из окон летели домашние вещи. Солдаты кропили в горницах какой-то вонючей жидкостью — для дезинфекции, и денщики вносили туда офицерские чемоданы. Регулярная воинская часть ненадолго размещалась в селе, чтобы затем передать его оккупационной администрации.
На площади возле бывшего сельсовета собралась толпа. Но не судачат о своих делах женщины, не ведут мужчины обычных разговоров про виды на урожай, не обсуждают хозяйских планов на будущее. Площадь переполнена, а тихо, как на погосте. Темные тени кленов хмуро ложатся на выцветшие одежды крестьян, заросшие щетиной мужские лица, на женские, опущенные до самых глаз головные платки. Чужое, даже враждебное крыльцо бывшего сельсовета: там теперь стоит пулемет и его караулит солдат в поблескивающей зеленоватой каске. Дуло пулемета смотрит в толпу.
Проходит час, другой… Уже и солнце поднялось высоко. На улице нестерпимая жара, какой она бывает в последние дни июля. Утомленные люди давно бы уже разошлись, но солдаты никого не отпускают.
Наконец на крыльце появился толстый человек в полувоенной форме, крикнул на ломаном русском языке:
— Тихо! Зечас будет сказать официр. Ви дольжен снять шапка.
На крыльце появился одетый как на парад офицер. Колхозники с удивлением уставились на его перчатки — в такой-то жаре! Он принял позу и начал «речь».
— Мы вас освободили, — говорил вслед за ним переводчик. — Теперь вы свободны. Однако за это вы обязаны верой и правдой служить великой Германии и фюреру-освободителю, выполнять все распоряжения немецкого командования. Вы обязаны: выдать всех коммунистов и их семьи, всех евреев и комсомольцев, политических клеветников; сдать оружие и радиоприемники, ходить по селу только до восьми часов вечера. За нарушение любого из этих требований виновные будут расстреляны…
Далее гитлеровец сказал, что сейчас он вместе с собравшимися должен учредить местную власть. Он достал блокнот и авторучку и едва успел вопрошающе поднять глаза, как к нему кинулись несколько бывших кулаков, что запечными тараканами сидели в тени долгие годы. Брызжа слюной, оттирая локтями один другого, претенденты на власть бросились на колени. Немец сначала не понял столь бурного выражения верноподданнических чувств и даже испугался, сделал поспешный шаг назад. Одновременно попятилась и толпа, как бы отделяя себя от этих соискателей власти.
Когда комендантом был назначен Геник, а старостой Омелько Неквапа, из толпы иронически спросили:
— Землю будете делить, пан Омелько?
— Ему, плюгавому, и полтора метра хватит! — зло выкрикнул кто-то.
— Что же это происходит, пан комендант! — спросил Неквапа у Геника, растерянно глядя на опустевшее крыльцо. Офицер уже успел уйти в помещение.
Вот так Неквапа стал старостой. И началась для него прямо-таки собачья жизнь. Он мечтал иметь землю, двух-трех батраков (надеялся еще выпросить парочку военнопленных). Мечтал Омелько иметь свое и приумножать свое. А заставили его грабить не для себя, да и еще отвечать за награбленное. С утра до вечера выискивал он оружие, отнимал у людей продукты и теплые вещи, заготавливал хлеб и дрова, металлолом и всякую дребедень, чтобы отвезти это в Калиновку и сдать немцам. Большого труда стоило обеспечить эти перевозки транспортом. Но главная морока была с поставкой людей: сегодня дай двадцать человек дорогу чинить, завтра тридцать — сено косить, потом хлеб вывозить… Хотел он нагайкой учить других, а сам ближе всех находился к этой нагайке.
А сколько трудностей было с выездом в великую Германию! Казалось бы, полно в Павловке народа, а набрать полсотни человек для отправки в Германию — хлопот не оберешься. Тот больной, тот калека, третий поехал на заработки и неизвестно когда вернется, четвертый женатый…
Вначале семейных не брали. Люди узнали об этом — и зачастили в селе свадьбы. Дошло до того, что стали женить подростков. Начальство на него ногами топает, выполнения разнарядки требует. И знает порой Неквапа, что женитьба липовая, но попробуй докажи!
На одну из таких свадеб пригласили и его. Сидят жених и невеста заплаканные, носами шмыгают — им бы еще в школу бегать, а перед ними две деревянные ложки ленточкой повязаны. На столе самогонка, кислые огурцы; тонкими, аж светятся, ломтиками сало нарезано. Горе горькое, а не свадьба! Музыкантов только двое. Один с барабаном, а другой на губе играет…
Омелько помнил, как этот до войны играл. Поднесет свой кулак ко рту и такое выкамаривает — заслушаешься. То дудкой заиграет, то балалайкой затенькает, то вроде бы флейта у него во рту спрятана — такой мягкий и грустный свист льется. А теперь не музыка, а телячье мычание. Да и барабан отсырел вроде бы.
Выпил Омелько несколько стопок самогона, вспомнил, что за невыполнение разнарядки начальство с него спросит, и не выдержал — нервы сдали. Подскочил к музыкантам и — мать-перемать — стал их за плохую музыку разносить.