– Нет, комбат. Отсюда не выйти. Разве что мухами стать и в щель улететь. А так невозможно.
Снаружи сквозь прорезь в стене раздавались неясные звуки. Голоса, стук металла, глухой рокот и лязг прокатившего танка. Кто-то близко прошел и раздраженно крикнул:
– А ты пошукай, побачь!
Рябинин, тоскуя, с беззвучным стоном, понял, что он в плену. Всех троих, оглушенных взрывом, захватили украинцы и поместили в этот бетонный каземат.
– Нет, Артист, мухами мы не станем, – сказал Курок. – А умрем как люди. В одном ты прав. Расстреляют и исповедаться не дадут.
– А зачем тебе исповедоваться, комбат? Ты же коммунист. А коммунисты Бога не признают. Это «белые» в Бога верят, а «красные» все безбожники.
– Какие «красные», «белые»? Все, кто на Донбассе воюет, все русские люди. И у всех один Бог – справедливость. Мы теперь каждый – и «красный» и «белый», и у нас один Бог.
– Что ж ты раньше мне не сказал, комбат? А то я все сомневался. Кто я? «Красный» или «белый»? Или просто бабник и забулдыга, который по ресторанам на аккордеоне играет и деньгу сшибает, – едко засмеялся Артист.
Но Курок не заметил насмешки. Мысль, которую он только что высказал, была для него не случайна. Родилась не сию минуту. Сопутствовала ему среди военных забот, танковых атак и обстрелов.
– Вот ты посмотри, я родом из Омска, сибирский человек. У меня есть великий земляк, генерал Карбышев Дмитрий Михайлович. Он из дворян, служил в царской армии. Офицер, воевал под Мукденом, получал награды. По всем признакам – «белый». Но во время Гражданской перешел на сторону «красных», дослужился до генеральского звания. Строил Брестскую крепость. Значит, «красный». Контуженным попал в плен к фашистам. Совсем как мы. Если бы нас не контузило, не взяли бы нас в плен никогда. Карбышева понуждали к измене, пытали, мучили. И нас будут мучить, пытать. Но он не предал Родину и принял мученическую смерть, когда его на морозе облили ледяной водой. Значит, он не просто герой, но и мученик. А война-то, которая называлась Отечественной, она же называлась «священная». Значит, война за святыни. И Церковь победу в войне называет «священной». Поэтому, я говорю, Карбышев мученик и святой, умер за святыню. Вода, которой его поливали, превратилась из черной смертельной воды в святую воду. И Церковь когда-нибудь причислит Карбышева к лику святых. Значит, он не «белый», не «красный», а русский святой. Вот и мы не «красные» и не «белые», а просто русские люди, которые попали в беду. И нам предстоит вынести муку, но не потерять нашу честь. – Все это Курок произнес вдохновенно, лежа на бетонном полу, не в силах согнуть поврежденную ногу.
– Вряд ли, комбат, я святой. В Бога не верю, баб люблю, в карты играю. Похоже, я жизнь мою в карты проиграл и теперь выпадаю из колоды, как бубновый валет. И никто, комбат, не увидит, как нас с тобой на расстрел выводят. И люди о нас с тобой ничего не узнают.
– Узнают. Им Рябина расскажет. Его не убьют. Ему еще долго жить. Он о нас с тобой людям расскажет. Расскажешь, Рябина?
– Не знаю, – сказал Рябинин. – У меня с вами одна доля.
Он осторожно поднялся, чувствуя, как ломит в затылке. Приблизился к длинному прогалу в стене. Увидел пустой солнечный двор, стену с блестящим рулоном колючей проволоки, двухэтажное строение с зарешеченными окнами, солдат, схвативших с двух сторон огромную кастрюлю и несущих ее через двор. На солнцепеке стояло одинокое кресло с резной спинкой и гнутыми ручками. Перед креслом на штативе была установлена телекамера, и оператор налаживал аппаратуру. Тут же находился человек в белом костюме, брюнет с блестящими волосами и черными, жгучими глазами, какие бывают у сладостных эстрадных певцов.
Одинокое кресло, вырванное из стильного интерьера и поставленное на тюремном дворе, вызвало у Рябинина мучительное сравнение с лодкой, утонувшей в песчаном бархане. Ему стало худо. Он отвернулся от кресла, от сладострастника в белом костюме, от телекамеры с черными глазком. Схватился за крестик у себя на груди. Вспомнил корзину яблок. Томик Пушкина в женских руках и то, как по голой женской спине скользнул таинственный луч. Вспомнил, как в детстве отец и мать, молодые, счастливые, везли его на санках, и кругом был снежный восхитительный мир с морозным солнцем, слюдяными лесами, высокой, трепещущей в небе сорокой.
К брюнету подошли два солдата. Оба без головных уборов, с расстегнутыми воротами. У одного кисть руки была забинтована. О чем-то разговаривали с брюнетом, указывая на кресло и телекамеру, а потом все трое направились к каземату, откуда наблюдал за ними Рябинин.
Лязгнул засов, хрустнули железные петли. Дверь растворилась, хлынул свет, и в квадрате солнца на бетонном полу лежал комбат, слепо мигая.
– Ты, что ли, Курок, или ты спусковой крючок? – хохотнул брюнет, глядя на распростертого, с вытянутой ногой комбата. – Вставай, поговорить надо!
Солдаты подхватили Курка под локти. С силой поставили на ноги. Курок охнул, стал оседать. Его потащили волоком. Рябинин видел, как скребут пол ноги комбата и на одной ноге не было бутсы.