— У меня не было на его счет никакой определенной теории, — сказал Аллейн. — Вот почему я и говорил о неудаче. У меня было предчувствие, а предчувствия я ненавижу. В первый раз, когда я увиделся с ним у него дома, мне стало очень не по себе и в голове начали крутиться всякие фантастические предположения. Мне показалось, что он фанатик. Эта длиннющая пылкая лекция насчет наследственного безумия… какая-то она была слишком свирепая. Он явно чувствовал себя очень неуютно, когда говорил про О'Каллагана, и все же не мог удержаться, чтобы не говорить о нем. Он очень тактично настаивал на теории самоубийства и поддерживал ее рассказами о евгенике. Он был явно искренним и говорил совершенно серьезно. Вся атмосфера вокруг него была неуравновешенной. Я увидел в нем человека с навязчивой идеей. Потом он рассказал мне историю о том, как по ошибке дал пациенту слишком большую дозу и с тех пор не делает уколы. Мне стало не по себе, потому что это было весьма удобное доказательство его невиновности. «Он не мог совершить этого убийства, потому что никогда не делает уколов». Потом я увидел его стетоскоп с рядами зарубок на стволе, и снова у него наготове совершенно правдоподобное объяснение. Он сказал, что это своего рода учет каждого случая, когда он смог успешно дать наркоз пациенту с тяжелым сердечным заболеванием. А мне вспомнились индейские томагавки и книги Эдуарда С. Теллиса, а еще ярче — рогатка, что была у меня в детстве, на которой я вырезал зарубку всякий раз, как убивал птицу. И меня начала терзать мысль, что стетоскоп был именно такой «учетной палочкой». Когда мы обнаружили, что он — один из компании Ленин-холла, я на миг подумал, не может ли он оказаться их агентом. Но почему-то мне казалось, что Ленин-холл мало что значит в нашем деле. Узнав, что он собирался вымучить из них поддержку закону о стерилизации, я почувствовал, что это прекрасно объясняет, почему он с ними связался. Когда в следующий раз мы с ним встречались, я собирался застать его врасплох, задав ему вопрос про Ленин-холл. Он совершенно разбил мой замысел, когда сам заговорил об этом. Это мог быть и тонкий ход, но мне так не показалось. Он дал мне почитать свою книгу, и в ней я снова увидел фанатика. Не знаю, почему получается, что исследование любой отрасли научной мысли, которая так или иначе связана с сексом, часто приводит к болезненным расстройствам. Не всегда, разумеется, но очень часто. Я постоянно с этим сталкиваюсь. Это интересный вопрос, и я хотел бы услышать на него ответ. Книга Робертса — здравый, хорошо написанный трактат с призывом размножаться разумно. В тексте не было ни малейшей истерии, и все же в личности автора, между строк, мне почудилась истерия. Была одна глава, где он утверждал, что будущие цивилизации смогут вполне избежать расходов и хлопот по содержанию умственно отсталых и неполноценных особей путем их полного устранения. «Стерилизация, — писал он, — со временем может смениться уничтожением неполноценных». Прочитав это, я заставил себя повернуться лицом к той тревожной мысли, которая беспокоила меня с момента первого разговора с ним. О'Каллаган происходил, по мнению Робертса, из «запятнанного безумием» рода. Предположим… Предположим, подумал я, краснея от собственной мысли, Робертсу пришла в голову блестящая идея начать благословенную работу и убирать таких людей всякий раз, когда ему представлялась такая возможность. Предположим, у него это получилось несколько раз, и, каждый раз, когда его старания увенчивались успехом, он делал зарубку на своем стетоскопе.
— Ох, убийственно! — воскликнул Найджел.
— В буквальном смысле.
— Выпейте еще портвейна.