– Да, столько солнца я за всю жизнь никогда уже не увижу. А песок! Такой желтый! И почему-то пыль от него. Но пыль не такая, что противно. И ее хочется все время стряхнуть. А пыль приятная, правильная, как в стихах – как дымка… И вот такая желтая песчаная, пыльная и очень прямая дорога. Под невероятно ярким солнцем. И эта дорога казалась тогда такой широкой и такой бесконечно длинной! Как будто вся жизнь может вместиться в нее. И все время, которое выделено на эту жизнь… Знаешь, когда я бежала по этой дороге, мне казалось, так будет всегда. Какое бы лето ни наступило. И сколько бы лет ни прошло, я всегда вот так же буду бежать по этой дороге. Детство всегда какое-то бесконечное. Или просто в детстве веришь в бесконечность, не знаю… А теперь я знаю, что это была узенькая дорожка. И довольно короткая. От дачи к остановке автобуса. А по обочинам дороги цвел цикорий! Я только пару лет назад узнала, что это был цикорий, представляешь! А тогда я собирала эти синие цветы. И они не пахли! Но для меня это были самые красивые и самые важные цветы в жизни… А пару лет назад, около дачи одного миллионщика увидела, как его рабочий, батрак – как теперь их называют, газонокосилкой срезал цикорий. А цикория было так много! По обочине дороги! Он никому не мешал, даже миллионщику, поскольку рос возле общей дачной дороги. Я закричала – мне стало почему-то физически больно. Словно у меня на теле появлялись резанные раны – один за другой. От газонокосилки. Зачем? Зачем? Зачем? Миллионщик, наверное, решил, что я чокнулась и или просто напилась. Но все же ответил: «Это самые бессмысленные цветы. И самые бедные. Как и детство. Самое бессмысленное и самое бедное…» Я до сих пор не понимаю, что он имел в виду – бедное. Бедное, что его нужно жалеть? Или бедное – потому что у детей нет миллионов? Не знаю… Может, он и прав. Но цветы я больше не защищала… А я потом и правда напилась. А миллионщика через неделю убили. Смерть его действительно была бессмысленной и бедной. Мне так захотелось положить ему на могилу веточку цикория. Но я не нашла ее. Весь цикорий был уже срезан газонокосилкой… И зачем я это вспомнила?
Дункан неожиданно разрыдалась. И в мгновение успокоилась. Она торопилась высказаться до конца, пока я не выставил ее за дверь.
– Но тогда… Когда я была такой маленькой. Я бежала впереди мамы и папы. И всегда знала, что, когда обернусь, они будут там. Мне казалось, вот так всю жизнь и будет. Обернусь – а они там… Иногда я бросалась к ним и висла у них на руках. И мы так и шли по желтому песку. Босые. И я – будто в невесомости. Повиснув на их сильных, загорелых, таких надежных руках. И мне казалось, что так будет всегда. Мама, папа и я. Мама, папа, я – дружная семья…
Она неожиданно расхохоталась. Страшненько так расхохоталась. Так зябко расхохоталась. Что я поежился. Словно повеяло холодком из могилы.
Дункан сложила руки перед собой, встала одной ногой на кончики пальцев и попыталась сделать фуэте. Но поворот не получился. Вышло неуклюже и даже смешно. Дункан пошатнулась и в последний момент удержалась за мою руку. Балерина она была никудышная. Даже самые основы не знает. Хотя она изрядно пьяна, да и годы берут свое…
Впрочем, это не оправдание. И при чем тут гениальная Айседора Дункан? Такой же и Туполев. Похоже, сюда берут бездарей. Только они и способны на убийства. Чтобы у всего мира взять реванш за свою бездарность. Хотя Туполев, возможно, из другой оперы. Изобретатели, если они талантливые сволочи, пригодятся гораздо больше…
Дункан вдруг запела дрожащим голосом. Это громко сказано – голосом. Поскольку голоса у нее не было вообще. И от этого ее песенка звучала хрипло и вьюжно. И лишь усилился замогильный холодок. Я набросил на себя плед. Он показался единственным в этой продрогшей комнате, пушистым, теплым и живым.
– Как вижу – еще поешь. – Я не выдержал пытки сумасшедшей песней и грубо схватил Дункан за руку. – Прекрати! Остановись! Уже поздно! И нас слышат!