Генерал отпустил меня. Ничего ужасного не произошло, но от разговора остался неприятный осадок. Записывать приковавшие внимание детали повседневной жизни и рождавшиеся в голове какие-то разрозненные сцены было для меня делом естественным. Если кому-то (пусть даже генералам и полковникам разведки) моё поведение казалось подозрительным, то не мог же я прекратить то, что было моей потребностью. Помню, как-то в школьные годы в переполненном пассажирами автобусе я достал блокнот и записал что-то в него. Рядом стоял взрослый мужчина, с тёмными руками, с въевшимся в кожу заводским маслом. Он улыбнулся мне: «Мысли? Это хорошо. Надо записывать». Рабочий похвалил меня за блокнот, а гэбэшник дал понять, что моя привычка делать записи не соответствует моему статусу. «Книгу хотите написать?» – спросил генерал. Нет, я не думал ни о какой книге. Рано было о книге думать. Не было у меня ничего за душой, чтобы думать о книге. Но всякие мелочи записывал, и кое-что потом послужило подспорьем.
Зато время, проведённое в разведшколе, оказалось необходимым опытом, без которого я не написал бы «Под сводами высокой лжи» и трилогию в соавторстве с Валерием Стрелецким. Без этого опыта, без соприкосновения с информацией изнутри, без ощущения себя частью этой гигантской системы, без осознания себя живой клеткой этого таинственного организма мне бы не удалось написать искренне о спецслужбах – не хваля и не ругая их, искренне воспевая их героизм и так же искренне ужасаясь их цинизмом. «Горячее сердце и чистые руки», – говорил Дзержинский. Это про отдельного человека, а не про систему.
Несомненным остаётся одно: моё кратковременное пребывание в структуре государственной безопасности научило меня смотреть на вещи с разных сторон. Вряд ли я получил бы такую «философскую закалку» на какой-нибудь другой работе. Всякая профессия делает человека однобоким. Разведчики и контрразведчики рассматривают людей прежде всего как объект вербовки. Люди, не понимающие суть спецслужб, видят в них лишь аппарат для ограничения всеобщей свободы. Мне же посчастливилось войти внутрь системы на правах «своего». Я был открыт для того, чтобы впитать всё лучшее и с этим лучшим двигаться к светлому будущему. Моя склонность к романтике способствовала впитыванию лучшего. Когда же я созрел, чтобы поставить точку на неудавшейся карьере Джеймса Бонда, я ушёл оттуда так, как уходит человек из тюрьмы сквозь образовавшийся в тюремной стене пролом – бегом, без оглядки, изголодавшись по воле, не веря в свалившуюся на меня удачу. Я уходил оттуда радостно, хотя уходил в никуда. Вместе с тем в сердце моём осталась гордость за тех людей, с которыми я познакомился лично и о которых узнал из секретных документов. И эта гордость наполняет меня силой не меньше, чем наполняет силой близкая дружба с гениальным художником или поэтом.
Люди, прочитавшие «Эон памяти» и «Под сводами высокой лжи», часто спрашивают меня о моей работе в разведке. Приходится объяснять, что я не был разведчиком, никогда не работал в этой системе. Я лишь учился некоторое время в Институте имени Андропова, но быстро ушёл оттуда задолго до того, как началась настоящая работа – вербовка людей, превращение их предателей своей страны. И это к лучшему. Мне удалось прикоснуться к системе, но я не успел увязнуть в материале. Пройди я сквозь войну, вряд ли я написал бы что-то о войне, потому что впечатления задавили бы меня. Погрузись я в какую-то атмосферу целиком, мне бы не удалось вытащить из неё ничего полезного для написания книги. Меня гораздо больше питает прикосновение и жажда дальнейшего познания, а не работа «внутри». Ни служба в Министерстве внешней торговли, ни работа на Российском телевидении не вылились в книгу, не вылились даже в коротенький рассказ. Почему? Как это объяснить? Похоже, дело в том, что наблюдение интригует, удивляет, пробуждает желание узнать больше, а ежедневная работа внутри любой структуры быстро «замыливает» зрение.
«Книгу хотите написать?» – спросил генерал. Нет, о книге я не думал тогда. Я мечтал снимать кино. Сочинительством я, конечно, баловался, отстукивал на пишущей машинке какие-то рассказы, которые были также мало похожи на рассказы, как торопливые карандашные зарисовки рук, ног, губ похожи на огромные полотна Серова, Репина, Шишкина. Большинство из них не имело ни начала, ни конца, ни внятного сюжета. Я будто видел клочок какого-то события, не понимая, о чём речь, и не интересуясь его предысторией и продолжением. Эпизод, вырванный из «контекста» какого-то неведомого для меня романа (не чужого, а моего романа, хотя я ещё ничего не знал об этом романе), имел своё самостоятельное значение для меня, свой вес, свой тайный смысл. Объятия прекрасных женщин, скачка на горячем жеребце по крутым склонам, прыжки с высоких стен, схватка со стихией, полёты на другие планеты – всё было у меня.