— Не дьякона, а повстанцы, — выкрикнул наставительно хозяин. Еще Польша не сгинела! — запел он.
И опять все трое стариков, гордо выпрямляя согбенные спины писцов, размахивая руками, исполнили гимн своей юности.
За неожиданным и быстрым подъемом также быстро наступил упадок. Казначейский чиновник тихо заплакал и замолчал. Потом упал головой на стол и стал отрывисто бормотать:
— Деморализация, деморализация (разложение)!
Всхлипывая, всплескивал руками и дико, и жалобно кричал:
— Польша, Польша!
И снова падал головой на стол, прямо на тарелки.
Даже наиболее сдержанный из всех трех, подвижнически-строгий почтовый чиновник, обессиленный вином, невнятно и грустно бормотал какие-то слова про Польшу.
— Эх, ты, старый пан, — дергал его хозяин и пел один, широко открывая беззубый рот. Он махал руками, чтобы не сомневаться, что он поет и что у него прекрасно выходит, и его губы складывались в блаженную улыбку, рожденную революционными воспоминаниями и песнями.
— Молчите! Молчите! — кричал он. — Мы окружим их со всех сторон и прямо ударим на них, бросившись из леса, — обращался он с речью к воскресшим в его воображении повстанцам-партизанам, которыми он когда-то командовал.
— Молчите! Молчите! — повторял за ним еле слышно казначейский чиновник и неудержимо плакал с опущенной на грудь головой.
Когда мы уходили, хозяин решительно убеждал меня, что с нынешнего дня у него нет поворота к прежней жизни. Чтобы там ни было, а он должен вернуться в Польшу!
— Какая там пенсия! — говорил он. — Я еще поживу. Еду в Польшу!
Его товарищ, казначейский чиновник, лежа на столе, впал в злобное отчаяние.
— Какой я повстанец? — кричал он. — Я изменник! Деморализация! Сибирь — могила!
Его успокаивали, но он бил себя кулаками в грудь, ничего не слушая, рвался и кричал «Я изменник»!..
А хозяин решительно собрался ехать в Польшу.
Старый почтовый чиновник был верен себе: в отчаянии молчал и лишь изредка всхлипывал носом и губами.
На другой день, встретившись со мной, наш вчерашний хозяин, не глядя в глаза, грустно сказал мне:
— Когда кончилась ссылка, я не поехал и теперь не поеду никуда.
Я промолчал.
Дня через три я узнал, что повстанец, служивший в казначействе, после вечеринки жестоко захворал. Он и раньше по-стариковски едва скрипел, а тут открылась болезнь почек.
Это было в начале лета, а осенью он умер. Наступило ли для него естественное старческое истощение сил, или разбуженная давно заглушенная старая тоска приблизила конец, — кто знает? Но он умер, сокрушаясь, что так и не увидел Польши.
Наша ссыльная колония взяла на себя похороны, и после долгих споров мы заказали красный гроб и похоронили этого ревностного, очень религиозного католика без церковных обрядов, с песнями русской революции, которые исполнялись к тому же всего восемью голосами. Его товарищи-поляки оба шли молча за гробом, вздыхая и сокрушаясь, но с затаенной жуткой радостью в глазах, что они еще пока живы, а умер чудак, их старший товарищ, бывший повстанец, прослуживший около 43 лет в казначействе.
Весь обряд этих гражданских похорон, в красном гробу, с могилой за оградой кладбища протек до мучительности тускло. Наше пение отпугнуло обывателей. Кроме нас, жены и двух повстанцев, на похоронах никого не было. Когда мы молча стали засыпать могилу и услышали в тишине шуршанье комьев земли, то всем стало тяжко, что он ушел в чужую землю. Хотя снега еще не было, но мы зарывали его в вечную сибирскую мерзлоту и, работая лопатами, почему-то вспомнили, как умирали путешественники полярных стран во время зимовок без топлива и пищи. И рассказывали сцены похорон в пустынных льдах. Жена же покойного не выдержала и сбежала от не зарытой могилы в собор служить там панихиду.
Вскоре я получил разрешение переселиться в Тюмень, и ни одного дня не хотел оставаться в Ялуторовске. Получив телеграмму, я зашел попрощаться к моему первому знакомому — повстанцу, служившему в полицейском управлении. Когда я пришел, он страшно взволновался. Сначала крепился, а потом спросил:
— Но, а как же я опять останусь один без вас?
На мой недоуменный ответ взглядом, он сначала весь поник от жалости к себе, от старой большой тоски, а затем вдруг весь ожил и заговорил тихо и ясно, точно освещенный из внутри:
— Я, наконец, решил. Я уезжаю вместе с вами.
— Куда?
— Да в Польшу.
— А ваша подруга как? — растерявшись, спросил я.
— Она остается. Потом, когда устроюсь, и она приедет.
Я видел, как старик весь преобразился, и не мог отговаривать его.
Мы стали с азартом, на курьерских собираться, заказали на утро лошадей. Мой хозяин — казначей заметил мое настроение и как-то сказал мне:
— Даже боюсь за вас, а ваш поляк, по-моему, уже по-настоящему спятил. Знаете, как сходят с ума бродяги, которые бегут из тюрьмы иногда за день, за два до срока.
— Ничего не бойтесь, — ответил я. Хотя чувствовал, что он прав.
В тот же день поляк бросил свое полицейское управление, не дослуживши двух лет до пенсии и скоропалительно, собрался к отъезду, как ни уговаривали его подождать, хотя бы неделю, и как следует, собраться.