Был француз, которого фамилию я забыл, и который по-польски тоже не понимал ни слова. Он говорил мне, что по каким-то причинам, его не должны бы посылать сюда; дело, кажется, в том, что французское правительство хлопотало о нем, и хлопоты были уважены, но произошло какое-то недоразумение, и его отправили в Сибирь. «Меня как будто толкнули в длинный, предлинный тоннель и надавливают в спину поршнем; станция за станцией, я от своей Франции все дальше; и не знаю, где, наконец, меня из этого тоннеля вытолкнут. Конвойные солдаты, офицеры, чиновники — никто ничего и слушать не хочет от меня. Я ничего не понимаю, и они ничего не понимают и понимать не хотят. Здесь был какой-то чиновник; как будто понял меня; напишу, говорит, о вашем деле какому-то там начальнику; но только ответ нескоро будет, вы тогда уже далеко отсюда будете; я ответ перешлю следом за вами; но только нескоро». На лице француза был заметен некоторый, можно сказать, ужас.
Пробыл я в тобольской тюрьме пять с половиною месяцев; пред моими глазами прошли многие сотни поляков; если бы я захотел обрисовать их взаимные отношения немногими словами, я сказал бы: это были хорошие отношения — товарищеские. За все это время ни одной драки, ни одного случая воровства, ни одного случая грубой ругани, т[о] е[сть] с употреблением площадных слов. [Случались споры и перебранки, но в формах сдержанных, допускаемых нашими житейскими обычаями; и где же люди живут без подобных перебранок?]. Было одно отступление от доброжелательного, благодушного строя тобольской тюремной жизни поляков. В первой общей камере был помещен на несколько дней поляк — шпион, шпион самого дешевого сорта, из числа уличных оборванцев; в чем он провинился пред русскими властями, за что его присудили в Сибирь — не знаю. Он почти не выходил из-под нар; а когда показывался оттуда, тотчас раздавались с разных сторон сердитые выкрики: шпег, лайдак, галган, пся крев и т[ому] п[одобное]; бывшие поближе присоединяли к этим клеймящим словам пинки и толчки, более или менее чувствительные. Он не раскрывал рта для возражений, не пробовал обороняться от пинков, и, конечно, если бы попробовал — подлил бы масла на огонь. Он старался покончить как можно скорее то дело, ради которого вылез из-под нар; например, подскочивши к ушату с водой, проворно зачерпывал воду ковшом, проворно подносил ковш к губам, быстро делал несколько глотков и стрелою летел обратно в свое логовище, под нары.
В течение этих пяти с половиною месяцев случаев обратной отправки из Тобольска в Варшаву было немного; обратно в Вильно — не помню ни одного. Разумеется, тобольские власти отправляли человека в Варшаву вследствие требования тамошних властей, а тамошние власти требовали человека вследствие открывшихся новых улик против него, и обыкновенно улик тяжелых — из-за пустяков не стали бы себя беспокоить новым делопроизводством. Понятно, что отправляемый из Тобольска имел вид печальный и более близкие к нему из товарищей были тоже сумрачны. Чрез несколько недель поляки, приехавшие из Варшавы, на обращенный к ним вопрос об отправленном обратно человеке обыкновенно отвечали: повешен. Однако, были и такие случаи, что человек оставался жив, и варшавские власти отправляли его в Тобольск вторично.
В июне 1864 г[ода] в тобольскую тюрьму был привезен из Петербурга Николай Гаврилович Чернышевский и пробыл тут с неделю. Обо всем относящемся к нему я предполагаю рассказывать в одной из будущих глав моих воспоминаний.
В июле 1864 г[ода] получился от петербургских властей ответ о лицах, приговоренных к каторжной работе в крепостях. Смысл ответа был тот, что не следует сибирским властям обращать внимание, к какому именно роду каторжных работ приговорен ссылаемый, к работе ли в заводах, или в крепостях, или в рудниках; в каких пунктах казна имеет свободные помещения для заключения ссыльных, туда и отправлять их, 22-ое июля было последним днем моего пребывания в тобольской тюрьме.
Глава 3
От Тобольска в Акатуй[151]