Виделись мы редко. Ходили на майские, принаряженные, к дедушке Ленину, сидели у его постамента на каменных плитах внизу у подножья. Бегали вокруг его каменной фигуры с протянутой, указывающе-благословляющей рукой, выброшенной им далеко вперед, как бы определяющей путь многим поколениям. Жест этот рассматривался потом по-разному. По одной удивительной версии — жест усмирения, магическая сила в действии. Усмирение толпы.
Путь был указан ошибочно. Кабы это знать тогда, когда мы бегали в детстве, можно было бы изменить маршрут, но мы все прошли этой дорогой, кто как, но прошли.
Брат не прошел, застрял на полдороге, свернув потом совсем в никуда.
После ритуального движения по кругу, отдачи дани деревянному истукану прошлого шли в парк-Ботанику, взрослые отдельно, мы, дети, — отдельно. Там, придя, расстилали простынку, сначала большую, на которую вываливалась из сумок снедь — слегка придавленные местами яйца вкрутую, заранее сваренные в большом количестве каждым из участников пиршества — семьей, первые огурчики, ярко-зеленые, с черными пупырышками и еще свежим налетом утренней росы, пахнущие этой росой и настоящими огурцами. Как хороши, как свежи они были, эти огурцы, запах преследовал потом всю жизнь, запах молодых огурчиков единил наше детство… Редиска с бабушкиных огородов, выращенная у себя под окнами, на маленьком куске земли, оставленном нашим бабушкам как бы в насмешку — а так выживете. Выжили. Сухая рыба, под смешным, но весьма почитаемым названием «рыбец». В хорошие годы — докторская, которую тут же кромсали маленьким тупым перочинным ножом, взятым из дома по случаю праздника дядей, перья свежего темно-зеленого лука.
Горка росла. Мы, дети, с жадностью смотрели на эту скатерть-самобранку, заранее голодные, пока еще чистенькие, причесанные по тогдашней моде с заплетенными двумя косичками с большими нелепыми капроновыми бантами на обе стороны и стриженными наискосок мамиными тупыми ножницами одинаковыми челками.
Поодаль стелилась простынка поменьше — детям. Мы, дети, не допускались к общему столу. Дети должны были вести себя благостно, называлось — вести себя хорошо. Кто не помнит эту фразу-заклинание? Сказанную тысячу раз за день и так и не нашедшую воплощения в жизнь. Мы по определению, заведомо показывая чудеса дрессировки, должны были не мешать, не нарушать границы взрослого залихватского гулянья, не кричать, не бегать, не шалить.
Идеальный образ строителя коммунизма.
Вымысел.
Мираж.
Морок.
Липовый стандарт прошлого, так глубоко засевший в наши умы и сердца.
Мы, тем не менее, бегали, кричали, шалили. Постоянно драли друг друга за косы и чубы, отрывая взрослых взбалмошными криками, громко крича имена обидчиков вслух, напрягая пространство.
С продолжением праздника дела до нас уже никому не было, бутылки были опорожнены.
Затягивалась дремучая своим тоном песня.
«У церкви стояла карета, невеста всех краше была…»
Песнь эта пришла издалека, из прошлого нашей семьи. Тон песни был такой жалобный, тянущий откуда то изнутри, из самого живота.
Печаль.
Сожаление.
Безнадега.
Закладывался стандарт проживания, тон дальнейшего существования в детские, неокрепшие сердца.
Эта песня от сердца старших фамилии передавалась поколениями, утверждая безрадостное страдание как доблесть, как смысл, как правильность, как «так надо».
Надо быть сострадательным в песне, но не видеть своих надоевших рядом детей, не понимая значимость данного мгновения. Такая вот сострадательность на потом.
Насытившись и напившись, кто-то таки вспоминал про нас, будущее поколение страдателей.
Собирались в кучку, и мы шли гуськом к ручью.
Потом ручей назвали святым, и просто так, без понимания святости момента, туда уже было не залезть, а тогда еще можно было. Мы с радостным гиканьем прыгали в холодную, обжигающую тельце воду, вереща от радости общения с природой, смеясь несанкционированно и гогоча.
На этом воспоминания о нем прерываются.
Память причудливо не запомнила больше ничего.
Белая, чистая еще рубашечка, черные сатиновые шорты.
Самое начало конца.
Существующая возможность.
Обнять,
приласкать,
направить — была навсегда упущена именно тогда.
Упущена возможность другого общения.
Другой передачи данных.
Другого способа существования.
Реальность была такова.
Безрадостная, пьяная. Не осознаваемая вообще. Веками передавалась от отца к сыну и дочери, так по кругу века и века.
Что могло произрасти из этого?
Ничего и не произросло.