Так бывало много раз, и всегда их разговор заканчивался такой просьбой. И снова исполнил Павел обычный ритуал: отправился в узкую комнату, где на продавленном диване лицом к стене лежала молчаливая оскорбленная Татьяна Ивановна. Павел сел подле нее и принялся, как всегда, говорить о том, что дед его, Соломон Моисеевич, — великий человек, что в ссорах неправа именно бабушка, неправа в том, что резко и неуважительно разговаривает с дедом а ведь дед посвятил всего себя работе, он пишет нужную книгу, книгу, которая спасет мир. Татьяна Ивановна лежала молча и лишь спустя долгое время (время, за которое Павел успевал описать неустанный подвиг Рихтера) подала голос.
— Устала я, Пашенька.
— Ну, вы уже так долго вместе живете.
— Никак не привыкну. Он такой эгоист, такой балованный.
— Разве он эгоист? Он ведь не для себя работает — он для всех книгу пишет, — Павел попытался продолжить рассказ о парадигмальных проектах.
— Не надо, Пашенька, наслушалась я уже. Нет там у него никакого проекта, чтобы о людях близких подумать? Да что уж сейчас думать, — добавила она.
— Так ведь все это ради людей и сочиняется, ради близких и далеких. Чтобы все были свободными.
— А зачем ему быть свободным? Он и так свободен — свободней некуда. Хочет — спит, хочет — книжку пишет.
— Он для всего мира пишет! Старый немощный человек каждый день садится к столу и пишет — несмотря ни на что.
— Пишет он для своего удовольствия. И всегда так было. Паразит; как есть паразит.
— Зачем ты так.
— Всю жизнь на чужом горбу.
— Ты не имеешь права, — в запальчивости сказал Павел, — так говорить о моем деде. Мы с тобой гордиться должны, что он пишет свою книгу! И думает он о свободе каждого, а не о своей личной!
— Ох, не надо мне свободы, мне бы умереть скорее.
— Как ты можешь так говорить!
— Устала я.
Татьяна Ивановна полежала еще некоторое время молча, сухими глазами глядя в стену перед собой. Потом повернулась к Павлу:
— Сейчас я стол-то накрою, Пашенька. Будем ужинать.
— Мы с дедушкой уже чаю попили.
— Ну, еще разочек чайку попьем, я хоть на вас посмотрю. Сейчас я белье отожму, я еще с утра замочила, и потом ужин приготовлю. Он добрый, — сказала Татьяна Ивановна, — он ко всем добрый, а что жену не любит — так это, может быть, я не выслужила. Как он без меня? Пропадет ведь — он же ничего не умеет, болтает только.
Она встала и тяжелыми шагами (она всегда крепко наступала на пол, всей стопой) пошла в ванную — стирать.
— Ты не думай, — сказала она с порога, — я все добро ихнее помню. И пальто, что мне мать его дала, тоже помню. Хорошее пальто, теплое. Столько лет меня грело. Я им спасибо говорила за это пальто. А что старенькое, да моль его поела, да полы драные, так я все дырочки подшила, подштопала. Ватина за подкладку подпихнула — и ладно. Чай, на банкеты мне в нем не ходить, не барыня.
— Я куплю тебе пальто, бабушка, — сказал Павел.
— Не возьму я ничего. Никогда не была захребетницей. Они мне это пальто старенькое всучили, а я молодая была, отказаться не умела. Всю жизнь себя проклинаю, что взяла.
— Разреши мне, пожалуйста, разреши, я куплю тебе пальто, — говорил Павел, а сам думал: что ж я раньше этого не сделал?
— Зачем мне теперь пальто? Мне только на гроб потратиться осталось. Здесь, — она показала на старенький комод, — в левом ящике все отложено. Я в тряпочку завернула, такая тряпочка в цветочек, ты найдешь. На глупости не тратьте, там лишнего нет. Только-только — на гроб приличный, на веночек, и в церковь на отпевание. Все посчитала, чтобы в расходы никого не вводить. Не люблю быть обязанной.
— Бабушка, бабушка, — Павел не знал, что сказать.
— А зла на него у меня нету. Сама видела, за кого выходила. Никто не неволил.
Татьяна Ивановна прошла в ванную комнату и склонилась над тазом, где с утра полоскались подштанники и рубашки Соломона Моисеевича, а Соломон Моисеевич с Павлом затворились в кабинете Рихтера. Их беседа, посвященная истории и ее кризисному состоянию, продолжилась. Соломон Моисеевич покрепче притворил дверь в кабинет, чтобы шум льющейся воды не отвлекал его от мысли, и сказал:
— Если тебе интересно, Паша, я мог бы развить некоторые тезисы по поводу возможности выхода из исторического кризиса.
— Да, — сказал Павел, — конечно, — и Рихтер охотно заговорил.
— С точки зрения Гегеля, — заметил, в частности, Соломон Моисеевич, — история — это прошлое; но возможно и такое толкование: история — это будущее! История, подлинная история, начнется после ликвидации классов, устранения национальной розни, достижения такого уровня материального производства, которое не будет стеснять свободное развитие каждого.
— Значит, — сказал Павел, — то, что происходит сейчас, то есть размывание границ между классами, передел экономики, и все остальное, — значит, это начало новой истории? Совсем не конец ее, но наоборот — только начало?