Читаем Учебные годы старого барчука полностью

Всё это произошло так быстро и так неожиданно, что мы не могли прийти в себя от изумления. Судаковский, один из наших атлантов, вселявший ужас в самых смелых учителей, выдран за чуб и выброшен за дверь, как последний новичок первого класса — и кем же? — презренным и всеми осмеиваемым французишкой, которому не делал дерзостей только ленивый. Слава Судаковского, как силача и поводыря класса, с громом провалилась в самые тартарары.

Pralin de Pralie казался нам героем, не признанным людьми, и теперь неожиданно проявившим свою настоящую удаль. Как он лихо открутил чуб этому трусу Судаковскому, ревевшему, как баран, и как ловко вылетел он у него за дверь!

Pralin de Pralie, бледный и задыхающийся, возвратился на кафедру, держа руку на сердце.

— Вот вы до чего доводите своих наставников, господа! — обратился он к нам с кроткою меланхолиею в голосе. — Вы думаете, это легко перенести? У меня и без того сердцебиение, а тут как раз кондрашка прихлопнет! Ах, господа, если бы вы знали, как противна эта обязанность учителя! Верьте, что нет ремесла хуже и вреднее нашего. Ей-богу! Да я гораздо охотнее сделался бы кузнецом или трубочистом… Сунул веник под мышку, да и полезай себе в трубу! — неожиданно захохотал он. — И отлично! Только рожицу бы чаще мыть пришлось.

— А и в самом деле, Август Августович, поступайте-ка в трубочисты, — начал было своим вкрадчивым голосом Сатин, вежливо вставая со скамьи и, очевидно, располагая вступить в пространную беседу с учителем на эту интересную тему.

Но он вдруг разом смолк и испуганно, будто подстреленный, быстро опустился на скамью. Pralin de Pralie, беспокойно метнув глаза к двери, тоже торопливо раскрыл где попало хрестоматию Трико, принесённую Судаковским, и обдёргивал свой вицмундир.

— Итак, на чём мы остановились, господа? — сконфуженно пробормотал он. — Lisez plus loin, Сатин.

За дверью раздавалась густая и неспешная октава инспектора, опрашивавшая Судаковского и не предвещавшая ему ничего доброго. Плачевные оправдательные взвизгивания богатыря Судаковского, говорившего с нами обыкновенно суровым басом, казались нам теперь, рядом с внушительными, осадистыми нотами инспекторского голоса, каким-то жалким, трепещущим дискантом струсившего малюка. Слава Судаковского погребена была навеки. «Кручёные виски!» — «Французский крестник!» — раздавались с этих пор вокруг него безбоязненные голоса второклассников в каждую классную перемену, и Судаковский, мрачно понурясь, молча уходил от них, не чувствуя внутри себя нравственного права и нравственной возможности грозно ополчиться по старому обычаю на негодных оскорбителей.

Общий голос гимназии без сговора молча вычеркнул его из списков «силачей третьего класса», которых достоинство он уронил так низко.

Гораздо противнее француза казался нам до противности аккуратно одетый, до противности точный в самых мелочных своих требованиях, всегда вымытый и выскобленный до розового румянца, как будто сейчас только выбежавший из холодной ванны, немец Карл Карлович Гольдингер.

Наша размашистая русская натура, во всём неаккуратная и неточная, органически не могла выносить соприкосновения с этим упрямым немецким самомнением и этою механически неотступною немецкою требовательностью, не желавшею входить ни в какие житейские соображения, ни в какие поблажки нашим грешным привычкам и свойствам.

Мы всё привыкли делать спустя рукава, наполовину, кое-как, по старой русской пословице: «Тяп да ляп, и вышел корабль!» Едва выучишь половину слов в переводе, то уж думаешь, бог знает сколько заслужил перед отечеством. Угадаешь на авось те или другие грамматические формы, почуешь с горем пополам приблизительный, хотя очень шаткий смысл фразы, — ну, и воображаешь себя чуть ли не немцем! А он, белобрысый, с чего-то выдумал, что всякое слово, всякая крошечная частичка, напечатанная в его поганом Зейденштюкере или Фишере, должна быть обязательно известна назубок каждому православному российскому человеку, имевшему несчастие поступить к нему в третий класс крутогорской гимназии.

И ненавидели же мы его, колбасника, от всего своего сердца за это его ничем не поколебимое, ни перед чем не отступавшее, ничего знать не хотевшее, педантство! Ненависть к его белой, ёжиком остриженной голове, к его розовым, пухлым, как вареники, ушам, к его тупоумно-серьёзному, до ушей раскрывавшемуся рту с тонкими губами, мы переносили даже на бездушные предметы, запечатлённые его прикосновением.

Его синенький карандаш с бронзовою сверкающею оправою, и его карманная книжечка в розовом переплёте, тщательно разграфлённая на мельчайшие клеточки розовыми чернилами, книжечка, в которой не был загнут ни один уголок, не сделано ни одного чернильного пятнышка, и которую он ставил целыми столбцами единицы и двойки неведомо и незримо для нас, несчастных третьеклассников, узнававших об этих баллах только в конце месяца из общей отметки классного журнала, — эти роковые атрибуты безжалостного немца пользовались нашею искреннею ненавистью, нисколько не меньшею, чем сам «белобрысый колбасник».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже