Заснуть на этой походной кровати я бы не мог, стоит мне только для пробы чуть полежать на ней, как в голове у меня поднимается жужжание, такое жужжание, точно беспокойные осы рвутся на волю, а руки начинают зудеть. Вот Макс мог так лежать и читать и размышлять, целыми днями, в этой скромной комнате. Свой здоровый сон он, видимо, унаследовал от шефа, этот глубокий беззаботный сон, в который он везде погружается, даже под карликовыми елями на плацу. Когда я вспоминаю наши барачные времена, то вижу шефа только лежащим на мешке, набитом соломой, скрючившись, лицом к стене, никогда он не раздражался и не злился, если где-нибудь поднимали стук, ссорились, он лежал, будто спокойно приняв смерть, в своей форме, с которой спорол знаки различия. Будили мы его к обеду, так он, вычерпав миску до дна, ложился к стене и лежал, уставившись куда-то в пространство. Порой, когда взгляд его падал на меня, он слабо улыбался и мог даже сказать:
— Н-да, мальчик, мы с тобой, видимо, неразлучимы.
Он не обижался на Ину, когда она щекотала его во сне, а только примирительно бурчал; и если на него наступали или что-то на него падало, он тоже только примирительно бурчал. Единственный человек, который считался с его желанием спать, была Доротея, если она что-то делала рядом, так очень осторожно, ступала тихо-тихо, шикала на нас, выговаривая за шум, она знала, что когда-нибудь он окончательно проснется после полного покоя, который ему тогда, видимо, был очень нужен. Ничего мы не планировали на длительный срок; а что казалось нам важным, откладывали до дня, когда он окончательно проснется. Однажды Иоахим меня спросил:
— Долго ты еще у нас пробудешь?
Ему ответила Доротея:
— Подожди, пока папа не встанет, тогда все уладится.
До двенадцатичасового поезда время еще есть, не стоит начинать какую-то работу, я пойду по участкам хвойных до песчаного карьера, поднимусь на насыпь, прислушаюсь к рельсам и пойду между рельсами к станции. Слишком рано я до станции все равно не доберусь; даже сюда, в Холленхузен, где поезда останавливаются редко и где только тогда заметно оживление, когда мы подвозим к станции большую партию деревьев и различных растений, я охотно прихожу пораньше, осматриваюсь, читаю объявления и прикидываю, куда же едут эти немногочисленные празднично одетые пассажиры.
Когда-нибудь и я поеду в город, быть может, с двенадцатичасовым поездом, и, может быть, сяду, как Макс, в последний вагон, а подъезжая к какой-либо станции, спущу оконное стекло и подставлю лицо встречному ветру; вполне может быть. Если я нагнусь, чтобы взять его багаж, он, конечно, как всегда, скажет:
— Не усердствуй так, Бруно, сперва я гляну, не изменился ли ты.
Он положит обе руки мне на плечи и убедится, что я все еще тот самый. Но я увижу, что он все еще не избыл своего тайного страдания, его улыбка не скроет той горечи, той сдержанной горечи, которую, видимо, испытывает человек, понимающий все так ясно, как Макс. Кто знает, как сложились бы наши дела теперь, если бы Макс оправдал надежды шефа; а что шеф поначалу возлагал надежды на него и строил свои великие планы в расчете на него, в ту пору видел каждый, это стало ясно уже в тот день, когда Макс вернулся к нам в своей синей форме. Исчезли куда-то и сон, и усталость, и мрачное настроение; шеф, который еще сию минуту разговаривал во сне, окончательно проснулся, он обнимал, он похлопывал Макса от радости, и вспомнил, что для этой минуты припрятал немного кофе, и выудил его из похрустывающих глубин своего набитого соломой мешка.
— Наконец-то, Макс, наконец-то, — сказал шеф Максу.
И Макс ответил:
— Да, наконец-то, отец.
Качая головами, смотрели они друг на друга, словно не веря себе, такие счастливые. А чуть позже, в разгар беседы, Макс встал и притащил свой вещевой мешок, из которого достал несколько футляров на подкладке, в каждом футляре было по шесть фруктовых ножей из серебряного сплава, прекрасные ножи с изогнутыми широкими лезвиями. Каждый из нас получил такой футляр в подарок, их Макс привез с войны, получил в офицерской кают-компании, куда его откомандировали стюардом.
Надеюсь, яблочная пирамида не рухнет, если я, проходя мимо, прихвачу парочку яблок, Доротея, правда, разрешила мне брать из всех фруктовых ваз, которые в крепости стоят повсюду, но она же не знает, сколько раз я уже угостился. Доротея тихо говорит что-то Ине, а та сидит в кожаном кресле и плачет, я ничего не скажу, просто пройду мимо, и если они услышат мои шаги, так поймут, что это был я, тот, кто прошел мимо них.