Мистер Хансден подарил Виктору щенка мастифа, которого мальчик назвал Йорком в честь дарителя; пес вырос превосходным, его свирепость умеряла дружба с молодым хозяином и его ласки. Виктор шагу не мог ступить без Йорка, Йорк лежал у его ног, пока Виктор учил уроки, играл с ним в саду, гулял по улице и в лесу, сидел возле его стула во время обедов, ел только из рук Виктора, прибегал приветствовать его по утрам и нехотя расставался с ним вечером. Как-то раз мистер Хансден взял Йорка с собой в N., где пса покусала бешеная бродячая собака. По приезде домой Хансден сразу сообщил мне о случившемся, и я вышел во двор и застрелил Йорка, пока тот зализывал рану; он умер мгновенно, он даже не видел, как я целился, так как я подошел сзади. Я не пробыл в доме и десяти минут, как до меня донесся отчаянный вопль, и я снова поспешил во двор, откуда он раздавался. Виктор стоял на коленях возле мертвого мастифа, обнимал его за могучую шею и захлебывался горестными рыданиями.
– Ах, папа, я вас никогда не прощу! Никогда! – выкрикнул он, увидев меня. – Вы застрелили Йорка, я видел в окно! Как вы могли?! Это жестоко, я больше не стану вас любить!
Я сделал все возможное, чтобы ровным тоном объяснить сыну, что мой поступок продиктован жестокой необходимостью, но он по-прежнему был безутешен и с горечью твердил, надрывая мне сердце:
– Его можно было вылечить… надо было попытаться… прижечь рану каленым железом, промыть щелочью… Вы даже не дали мне времени, а теперь уже поздно – он умер!
Он упал на безжизненное тело пса; я терпеливо ждал, пока горе не лишит его сил, потом поднял на руки и отнес к матери, уверенный, что она сумеет утешить ребенка. Френсис наблюдала всю эту сцену в окно, боясь выйти, чтобы не расчувствоваться и не осложнить мое положение, но уже собралась с духом и была готова принять сына. Она усадила его на колени, прижала к груди, некоторое время утешала поцелуями, взглядами и горячими объятиями, а потом, когда всхлипы начали утихать, объяснила, что Йорк умер, не почувствовав боли, что если бы ему дали умереть своей смертью, она была бы ужасна, а потом объяснила, что я вовсе не жесток (потому что именно эта мысль причиняла Виктору изощренную боль) и что мой поступок – следствие моей любви к Йорку и к Виктору, а теперь у меня разрывается сердце при виде его слез.
Виктор не был бы моим сыном, если бы эти уговоры и рассуждения, высказанные примирительным полушепотом и сопровождаемые нежными ласками и сочувственными взглядами, не подействовали на него. Они подействовали: он успокоился, уткнулся лицом в материнское плечо и затих в ее объятиях. Потом на минуту поднял голову и попросил Френсис повторить, что Йорк не почувствовал боли и что я на самом деле вовсе не жесток; выслушав эти слова, пролившиеся бальзамом, он снова прижался к матери и почти успокоился.
Через несколько часов он пришел ко мне в библиотеку, попросил прощения и пожелал помириться. Я привлек его к себе и, удерживая его рядом, долго говорил с ним, убеждаясь, что мысли и чувства моего сына достойны похвал. Правда, я заметил в нем признаки «славного малого» или «настоящего мальчишки», проблески, которые угрожают выплеснуться пламенем за бокалом вина или превратить страсть в губительный пожар, но вместе с тем увидел, что почва его души плодородна и содержит семена сострадания, любви, верности. В саду его разума я нашел пышную поросль основ цельности – рассудка, справедливости, нравственной смелости, обещающих богатый урожай тому, кто сбережет их. Наконец я запечатлел на широком лбу и на бледной после слез щеке поцелуй – гордый и довольный поцелуй – и отпустил сына утешенным. Но на следующий день я увидел, как он лежит на холмике, под которым похоронен Йорк, и плачет, закрыв лицо ладонями; меланхолия владела им несколько недель, и прошло больше года, прежде чем он наконец согласился выслушать предложение завести другую собаку.