Аркадий Дубровин из–под чёрного банта смотрит, как его вдова, перед тем как идти на работу, красит губы у трюмо. Видишь, Аркаша, как оно все получилось, беззвучно говорит Маша мёртвому мужу, а я ведь старалась, делала, что могла, Оленьку растила такой, какой ты и хотел, чтобы она была, — умной, красивой, счастливой. Нелегко, конечно, но я же старалась, правда? И где же я ошиблась, скажи?
Не скажет. Молчит Аркадий Дубровин, теперь — мёртвая фотография, а когда–то — высокий широкоплечий красавец, вечно улыбающийся блондин, уверенный в себе сотрудник Наркомтяжмета, сначала Машин ухажёр, потом жених, а затем муж. Все Маше завидовали, все на Аркадия заглядывались — и подружки, и даже Нинка. Маша до сих пор думает, что она и за Сашу своего замуж выскочила, только чтобы от младшей сестры не отставать. Тоже, учудила — муж на пятнадцать лет старше, считай, вышла замуж за старика. Хотя, если вот теперь подумать, какой же Саша был старик? Сорок лет, через два года и самой Маше столько стукнет, нормальный, оказывается, возраст. Была бы одинокая женщина — от кавалеров бы отбоя не было, а так — кому она нужна с двумя девчонками? Была бы одна Оленька — ещё куда ни шло, но ведь и Женька тут же…
А ведь как Маша все хорошо рассчитала после Аркашиной смерти! Провела ревизию колец, брошек и серёг, выбрала, что похуже… пересчитала платья, отложила, что получше… устроилась на работу, получила хорошую категорию. Можно было не надрываться, всего хватило бы, чтобы дорастить Оленьку до конца школы, а повезёт — и до конца института. Кто же знал, что однажды утром на пороге появится замёрзшая девочка — худющая, несчастная, незнакомая… вот только на костлявом лице — огромные карие глаза, те самые, Нинкины глаза.
Ну что, Аркаша, я могла поделать? — спрашивает Маша мёртвого мужа. Я даже и решить ничего не успела, губы сами сказали:
А знаешь, Нинка, ты всегда такая была — только о себе думала. А я вот дочку–то твою вырастила, не бросила. Я её, может, в строгости держала, но ты пойми, я ведь очень напугалась тогда, я от себя не ожидала, что так сразу её в дом возьму, даже не спрошу — может, у Саши твоего родственники какие остались или ещё что? А что в строгости держала — так может, оно и лучше, жизнь–то нынче не сахар.
Маша надевает блузку, потом жакет, осматривает себя в зеркале. Нормально, для работы сойдёт; хотя на улице весна, хочется праздника, хочется одеться, как когда–то одевалась — лёгкое платье, туфли на каблуке, — и чтобы все мужчины оборачивались — ах! Но мужчин–то теперь мало осталось, вот и оборачиваются они вслед молодым, стали привередливы, как была когда–то сама Маша… им теперь совсем девчонок подавай! И тут она снова вспоминает этого Володю, а ведь она и не забывала, ни на секунду не забывала и когда про Нинкиного Сашу говорила, и когда про своё замужество — как тут забудешь, когда вокруг собственной дочки такой крутится… на двенадцать лет старше, фронтовик, без семьи, без дома. Маша так Оленьке и говорила раз за разом:
И Женька кивала, мол, да, Мария Михайловна, мы всюду втроём, мы только дружим.
И каждый вечер Маша возвращалась с работы и уже из прихожей слышала, как они втроём разговаривают на их маленькой кухне, бесконечно пьют чай и смеются, и впервые за эти годы радовалась, что когда–то взяла к себе домой Женьку, вот и хорошо, пусть теперь присматривает за сестрой, а то, неровен час, останется Оленька с этим Володей вдвоём, а дальше — знамо что!