Отворачивается, замолкает. Пробую расшевелить его вопросами, но они скорее похожи на оправдания. Квас не отвечает. Молча, отстраненно смотрит в окно на измельчавшую Альму; сколько русских, французов, англичан полегло здесь. Видимо, теперь в могилу-копилку добавилась еще одна душа. Моя.
Квас убил себя двадцать седьмого апреля. Но я узнал об этом позже – третьего мая. После двух праздничных выходных. Узнал мерзко, нелепо. От Тани Матковской, которая хуже старух знала все и про всех.
– Васильев удавился, – шептала она у закрытых дверей в класс.
Математичка Ирина Викторовна опаздывала, и кабинет никто не открывал. Группа толпилась в коридоре, а Матковская, пуча глаза, надувая губы, шепталась с Толоконниковой и Алехиной.
Последнее время только они с ней и общались. Матковскую вдруг все и сразу перестали уважать. Не любили ее и раньше, но как-то умеренно, терпимо. А тут – откровенная ненависть. Конопатый Стас Бойко даже пообещал набить ей «залупастую физиономию, если она еще хоть раз до него доебется», а девочки при появлении Матковской обрывали разговоры и умолкали. Видимых причин для подобного отношения не было, но так получилось.
Первое время Матковская положение старалась исправить, но потом, словно внутренне фыркнув, болтливым клещом присосалась к двум вечным изгоям – Толоконниковой и Алехиной.
Алехину, молчаливую равнодушную девочку, никто никогда не замечал. Ее не вызывали к доске, и учителя, раздавая контрольные или объявляя оценки, вечно спрашивали: «Так, Алехиной опять нет?» Хотя она всегда, без пропусков, сидела за четвертой у стены партой, разложив тетради, обложки которых она заклеивала белой ораколовской пленкой, а после рисовала на них черной гелевой ручкой упырей и скелетов.
Толоконникова появилась в классе позже. На втором семестре подготовительных курсов. Хорошо, даже эффектно, как для села, одевалась, шутила, смеялась. Но ее отчаянно избегали. Наверное, из-за взгляда, который обычно сонный, блуждающий, казалось, в одно мгновение фокусировался на собеседнике и точно пронзал его. Становилось неуютно, и наваливалось явное, непреодолимое чувство близящегося несчастья.
– Васильев удавился, – шептала Матковская. А Толоконникова эхом подхватывала:
– Удавился? Как удавился?
– В яблоневом саду, – повышала голос Матковская. – И записку оставил. Кровью.
– Не может быть! – Толоконникова злилась. – Да он трус! Какая кровь?
Алехина молча смотрела куда-то в сторону. Ребята из группы слушали их разговор настороженно, с недоверием, но все же, не в силах игнорировать, подходили ближе. От чего Матковская, торжествуя, сыпала новыми подробностями.
Я стоял у лестницы. В голове пульсировало «Васильев удавился, Васильев удавился». Я начал повторять это вслух. Слова были тяжелыми. Как удары.
Наконец подошла Ирина Викторовна. Скомканно поздоровалась. Открыла дверь, пуская учеников в класс.
Но я не мог сидеть на уроке, решать задачи, считать логарифмы. Ведь Квас удавился! Да, Матковская часто лгала, выдумывала, клеветала, но это было бы чересчур, слишком. И я, перескакивая через ступеньки, бросился вниз по лестнице. В директорский кабинет, где по вечерам сидела руководительница подготовительных курсов – Евгения Федоровна, грузная, будто осевшая под собственной тяжестью женщина.
Когда я ворвался, без предупреждения, возбужденный, хлопнувший дверью, она была не одна. Рядом разливала коньяк ярко-накрашенная блондинка в синем брючном костюме. Увидев меня, она убрала, будто смахнула, рюмки под стол, а Евгения Федоровна, пунцовея, крикнула:
– Ты кто такой?
Я почему-то обратил внимания на ее руки. Не преподавательские, а какие-то мужицкие – огромные, узловатые, красные. И вид этих креветочных рук сделал меня решительно-агрессивным.
– Правда, что Васильев удавился?!
Евгения Федоровна ахнула. Но лицо блондинки в густом слое пудры не изменилось:
– Тебя спросили: ты кто такой!
– Я его друг!
– Васильева?
– Васильева! – И громко, с надрывом, крикнул: – Он удавился?!
– Не ори! – Блондинка поморщилась. – Сядь!
Она указала на стул. Я подумал, что лучше сесть. Но для верности еще раз крикнул:
– Где Васильев? Почему он не на занятиях?
Кваса не было две недели. Все это время я ждал его, и воспоминания о моем бегстве, как орел к Прометею, – мне очень нравился этот миф, вычитанный в серой книжке с изображением античных колонн – прилетали ночью, чтобы терзать и без того воспаленный совестью мозг.
– Молодой человек, успокойтесь. Меня зовут Светлана Анатольевна, я директор школы. Евгению Федоровну, полагаю, вы знаете. Теперь представьтесь, пожалуйста, вы.
Я вздохнул. Злость, а вместе с ней и уверенность, иссякли, кончились. Я вновь был испуган, раним, уязвим.
– Аркадий Бессонов, группа ФМ-11.
– Хорошо, спасибо. У вас, кажется, сейчас идет математика, Аркадий?
– Идет.
– А почему вы не на ней?
– Потому что… – Я запнулся, не зная, что и как говорить. Фразы, мгновение назад вырывавшиеся с такой легкостью, застряли вдруг глубоко внутри. – Я… я… там говорят, что Васильев умер!
– А вы, простите, ему кто будете?
– Я… друг.