– Телиться, тупить, херней всякой заниматься – это в твоем случае…
К пресловутым бабам мы ходили не реже, чем на турники. Точнее, Виктор ходил, а я, вяло сопротивляясь, полз следом. Мои возражения казались тем нелепее и смешнее, что и мне, и Виктору, и бабам – всем было очевидно, что я до коликов в животе боюсь женщин. И после Рады этот страх только усилился. Но я, конечно, бравировал, отрицал, принимая движение черепахи, на сантиметр высунувшую голову из панциря, за могучий прыжок льва.
Вот только в присутствии девушек я вибрировал как трансформатор, молчал, глотал слова, давил эмоции. Мечтал уйти, сбежать, скрыться. А Витя убалтывал, соблазнял. И, глядя на девочек, которые верили его жестам, словам, уловкам, я понимал, насколько они ведомы, зависимы, предсказуемы, как легко убедить, подчинить их; при условии, что тебе плевать, но стоит проявить интерес, нежность, заботу или, не дай боже, влюбиться – контроль потерян, и теперь удавка на твоей шее. Девушки, как алкоголь, усиливают то, что в тебе есть.
Понимание это – ими так легко управлять, так почему я угодил в кабалу? – рождало ненависть, злость на самого себя. Девушки бесстрастными реагентами проявляли мою зависимую, слабую, никакую сущность – маленький человек: дома, в школе, на курсах. Оттого меня всегда и сравнивали с кем-то, проецировали чужую жизнь на мою, потому что моя-то была пуста, неинтересна, и делали выводы, больше похожие на приговоры.
Я мог оставаться собой, вызывающе подчеркивая это. Или, наоборот, подражать другим, лепя из себя их ухудшенные копии. Странным образом я умудрялся, точно по линиям передач, идти двумя этими путями, а голоса сверху твердили, что жизнь лишь начинается. Смешные. Неужели они думали, что я сам не понимаю этого? Впрочем, свои жизнеутверждающие прокламации они произносили не для меня, а для самих себя, убеждая если не в возможности счастья, то в надежде избежать несчастья. Потому что, как и я, боялись.
Брат же, общаясь с девушками, чувствовал себя легко, свободно. И, наверное, вывали я ему в одном из учащающихся приступов отчаяния свои размышления, он бы рассмеялся и сказал: «Не еби мозг!» А затем, снизойдя, добавил бы:
– А ну взбодрись, овощ! Не заморачивайся!
Мне твердили, чтобы я стал проще, не заморачивался, и тогда люди потянутся. Я по-своему любил человека рядом и человека в себе и очень хотел, чтобы они встретились, нашли, оценили друг друга, но проще быть не получалось, потому что «не заморачивайся» раздражало, отвращало на клеточном уровне.
Мерсо, герой повести Камю «Посторонний», прочтенной мной на первом курсе университета, видел спасение в приспособленчестве к изменениям внешнего мира, константами которого оставались лишь человеческие страсти. Скорее всего, он был прав, но я, хоть и пытался, не мог принять подобную правоту.
Не мог не заморачиваться, глядя, как стареет, болеет мама, съедаемая извечным страхом. Глядя, как разрушается, разграбливается ферма. Глядя, как брошенная мельница, где мы с дедом мололи зерно, наполняется бутылками и шприцами. Глядя, как улицы и души заваливаются мусором. Глядя, как скитаются пьяные, опустившиеся люди, еще недавно считавшиеся гордостью района. Глядя, как сплетаются татарская месть и русская злоба. Нет, я не мог воспитать, натренировать в себе равнодушие, не мог вытравить из себя персональную и коллективную совесть.
Но и действовать толком я не мог, неспособный на конкретные поступки. Потому мой бунт оказался молчалив, пассивен, направлен, как у татар в борьбе за возвращение на крымскую землю, на самого себя. Внутри меня шла война, внутри меня разгорался огонь. И это не образ, не метафора, а сугубая реальность, потому что, впустив окружающее зло в свое тело и душу, я физически ощущал болезнь.
Подобное чувство называют хандрой, депрессией – не суть. Так или иначе, это прежде всего стереотип реагирования, острое, болезненное восприятие патологии мира и, как следствие, появление патологии внутри себя.
И правы были те каштановские мужики и бабы, которые, выкорчевывая из себя любые заботы, размышления о так называемой жизни, использовали алкоголь, табак, рабский труд, телевидение для отупления, превращения себя в пассивных созданий наподобие коз, слоняющихся по стадиону «Спартак». Адаптация; без нее не спастись, не выжить. И рабское согласие с неприятием высших ценностей высвобождало энергию для максимальной концентрации на первичных потребностях, замкнутых на быт и межличностные отношения. Бабы отстаивали власть, а мужики бунтовали, хотя внешне ситуация казалась обратной. И едва ли не каждый житель Каштан, Песчаного, Берегового, Углового, других сел участвовал в этом гендерном побоище, становившемся особенно беспощадным в присутствии зрителей, посторонних.
Поэтому брат и таскал меня за собой к бабам. Я исполнял роль публики, мотивировал, давал стимул. При мне Виктор не мог проиграть. Не по-пацански это – проигрывать. И он старался сделать представление как можно более ярким, откровенным, шокирующим, чтобы, принизив, возвыситься самому.