И, перебирая рисунки, я наткнулся на письмо Рады. Оно лежало в тетрадке по истории за седьмой класс, на задней стороне которой черной шариковой ручкой было выведено “Dead Kennedys”, хотя я никогда не любил Джелло Биафру, и впервые увиденный мной постер “Frankenchrist” заставил испытать стыд за происходящее на третьей от Солнца планете. Сложенное осьмушкой, письмо не источало запаха и вообще казалось остывшим, как покойница. Я взял его в руки, еще раз принюхался. Безжизненно. Но в комнате, так и не выветрившись, по-прежнему стоял терпкий запах. Пахло духами Рады. Будто на самом деле письмо лишь притворялось мертвым.
Я вертел его в руках, нюхал, пробовал краешек на вкус, вчитывался в буквы, в эти колонны марширующих людоедов, взывающих к тому, чтобы я был смелее, напористее, мужественнее. И, перечитывая письмо, я думал о том, на какое, в общем-то, унижение должна была пойти Рада, чтобы написать это. Или она испытывала иное чувство – возбуждение от оголенности себя, своих чувств?
Ответить на письмо Рады. Вот что твердил ночной терпкий запах. Я обязан замкнуть круг. И выбрать адресатом даже не Раду, а самого себя. Письмо как психотерапевтический метод. Недаром Толстые общались письмами. Возможно, они и не преследовали цели, примирившись, понять, отыскать друг друга, а жаждали лишь выговориться, сбросить, точно сходить в туалет, все лишнее, наносное.
И как только я принял это решение, запах в комнате пропал, рассеялся. Так резко, что я вздрогнул, словно письмо должно было обратиться в пепел. Да, ночью все кажется особо мистичным.
Я начал письмо Раде той же ночью, как только упорядочил мысли, разложив их на буквы, слова, предложения. Определенным образом они должны были соединиться в цепочку, ставшую бы основой будущей – несомненно, свободной, прекрасной – жизни. Я верил в это, и решимость моя, питаемая свежим прохладным воздухом ночи, казалось, должна была породить нечто абсолютное, всеобъясняющее и мне, и Раде.
Но эмоции: тоска, гнев, отчаяние – не превращались в нужные, правильные слова, а шли мимо, как пенальти, вроде бы пробиваемые наверняка, но – перекладины, штанги. Я не мог нащупать основу, выделить в результате особой химической реакции ключевое зерно, которое можно было бы вырастить в древо жизни, древо свободы.
Да, именно так, натужно, пафосно, как сейчас, я писал тот текст, и ощущение было, словно проковырял в пальце дырку и через нее сцеживаешь кровь в ведро. Надо бы получить литра два, три, но выходит в лучшем случае грамм девяносто, да и то весьма сомнительного качества.
Я промаялся с посланием Раде, превратившемся в исповедь, всю ночь и на рассвете, когда прокукарекал петух, который жил у нас неприлично долго, его почему-то все не пускали на суп, уснул, повалившись на рисунки гладиаторов и листки с вариантами письма.
Проснулся я разбитый, больной от неожиданных упреков бабушки: «Сколько можно? Пора бы и по огороду помочь!» Я несмело возражал, мол, всегда готов, вы сами меня не пускали, но бабушка не слушала, была шумна, решительна и даже не предложила завтрак, сразу погнав на огород. Я долго срезал огурцы и кабачки, сваливая плоды в большие жестяные ведра. Бабушка периодически заходила с проверкой, следила, как я работаю, прикрикивая, чтобы не ломал веток, а я и, правда, двигался, аки медведь.
После меня отправили на горище – поднимать старые дедовские ватники и пальто. Они лежали в свинарнике и, хотя мы давно не держали скотину, пахли дерьмом и соломой, похожие на бесформенные туши обезглавленных монстров, и, затаскивая их наверх, я думал, что, наверное, именно так выглядят поверженные нетопыри. На пятой или шестой ходке – лестница была старая, сбитая-перебитая из принесенных с развалин автопарка досок – вспомнилась фраза, которую любил, особенно во время коллоквиумов и контрольных, повторять Квас: «Идти навстречу».
Да, я хотел бы сделать нечто подобное. Вылезти из раковины, в которую после сдачи экзаменов загнал себя сам. Странно, даже брат не появлялся, не тревожил меня – только мама и бабушка. Звуки стали тише, образы туманнее. Я не мог вспомнить, что смотрел по телевизору, что читал, что придумывал – тупое многочасовое оцепенение. Под прессом воспоминаний. Сколько их еще будет? Сколько накопится за время, что предстоит существовать? И вроде бы все нормально: ни онкологии, ни инвалидности, ни голода, ни насилия – тогда отчего так душно? Отчего живу столь бессмысленно? Отчего вновь и вновь призываю себя к порядку? Да и что такое «порядок»? Вот есть брат – у него порядок: армия, «гражданка», обыкновенные радости; все упорядоченно, все естественно, все примитивно и просто. А у меня? Что у меня?
Идти навстречу. Если есть путь, то он в той ночи, пахнущей терпкими духами. Я проснулся. И вышел навстречу, чтобы дописать свой ответ.