Она говорит это не зло и не грустно, а как бы отстраненно, точно про чужого человека. Или скорее – про животное.
– Они остановились, когда я вышел. Ты видела. Остановились, – начав оправдываться, я уже проиграл. Тем более, если делать это так, не умеючи. – А потом я решил, что это твои знакомые…
– Я не о них – я о себе.
– А что с тобой?
– Со мной что-то не так?
– Нет, нет, с тобой все отлично, Рада, – наконец понимаю, о чем она. Даже я понимаю. – Это со мной. Не так. Я… я боюсь…
– Чего?
Она рассматривает меня то ли с жалостью, то ли с насмешкой.
– Не знаю.
– Скажи…
– Себя. Что буду хуже, чем ты думаешь…
От напряжения закрываю глаза. Этот разговор прост, и слова элементарны. Но они камни, летящие вниз. А я вместе с ними.
– Я не думаю, ведь ты девственник…
Могла бы и не говорить этого. Или хотя бы не говорить так – с интонацией, уничтожающей в своей естественности.
– Но это легче, чем тебе кажется, глупенький…
И, замолчав, она делает то, что получаться у нее лучше всего – целует. Я должен подчиниться. Но ее губы точно разряд. Пусть я и стараюсь. Я должен стараться. Продираться сквозь горячую влажную панику. Терпеть шок-терапию изголодавшимися угрями.
Рада подталкивает меня. Обратно в комнату. Для, как говорят, самого естественного, что может быть. Но тогда откуда берутся такие, как я?
– Не могу!
Господи, ведь и правда – не могу! Даже если бы очень хотел – не могу. Чисто физически. Хотя после буду мастурбировать на Раду сотни раз.
– Придурок!
Будто муху прихлопнула. И, развернувшись, она уходит.
Я, по идее, должен переживать, терзаться, но чувствую лишь облегчение. Не надо действовать, можно жалеть себя, ища ответы на свои же вопросы. И поиск, несомненно, будет важнее самих ответов. А дальше – разберемся. Сколько было уже таких размолвок?
Короткими писками звонит мобильник. И представляется – больное, больное воображение, изуродованное чтением умных и так себе книг, – мышеловка, к которой маршируют – идущие на смерть приветствуют меня – крысы Кириллова (есть же собаки Павлова), салютующие прощальным писком.
Мама не говорит – кричит в трубку. Связь отвратительная, и ее перепуганные вопли сопровождает треск. Все это похоже на выступление какой-нибудь евпаторийской поган-блэк-дес-металл группы. Припев бессмысленной вакханалии звуков, которую они назовут песней, звучит как «ты где». С годами я все сильнее захочу ответить – «в пизде», но пока во мне еще есть готовность объяснять местонахождение своего тела.
– Едь домой! Поздно уже! Едь домой, сынок! – Маме объяснения не нужны.
По мере взросления это неправильное «едь домой» проникнет в меня настолько, что, синтезировавшись с аминокислотами ДНК, изменит сам генотип Бессоновых, дабы отравить весь следующий род. Отложит личинки вины, поселив в организме вечную панику, регулярное ожидание беды – «что-то случится», «что-то страшное должно произойти». Наверное, потому оно и происходило, но не большими жизненными трагедиями, а мелкими и средними бедами, словно дробясь на дозы, коими жизнь впрыскивала в меня неприятности, научая уму-разуму. «Едь домой» стало заговором, родовым проклятием сродни тому, что нашептывают ведьмы, которых так страшится бабушка, но в моем случае это была не враждебная ведьма, а, пожалуй, самый близкий и любящий человек на свете.
Я по школьной привычке искал ответы в книгах, более всего успокаиваясь Екклесиастом и Достоевским. И, наверное, терапия чтением пусть и отчасти, но помогала. Скорее всего потому, что я, прошедший советскую школу – система образования досталась независимой Украине от СССР и долго, пока я ни стал учителем, не менялась, – воспитывался на биографиях писателей, пребывая в священном трепете перед книгами.
– Еду, мам, еду!
– Ты где?!
– В Каштанах я, тут рядом! – сдерживаю раздражение, оно просится наружу, но не находя выхода, забивается в мышцы болезненными узлами.
– Едь быстрее!
И я еду. Чтобы выслушать мамины и бабушкины причитания, а после, лежа в постели, строчить сообщения Раде, но их будет немного, всего четыре, потому что деньги на телефоне быстро закончатся. Как и остальные, необходимые для нормальной жизнедеятельности вещи.
Новости в семье я всегда узнаю последним. Так, видимо, будет всегда. Вот и с возвращением брата из армии я оказался в хвосте информационной очереди. Поэтому, когда Витя, как в детстве, ворвался ко мне в комнату с иерихонским криком «подъем, Бесогон!», я, действительно, – не врут писаки – потерял дар речи. Лежа в постели, закутанный в махровую простыню, я тупо смотрел на него, пуча заспанные глаза. Он стал худее, меньше в объемах, но не потому, что сдал, а потому, что подсушил мышцы, теперь очерченные, как на музейных изваяниях, четкими, рельефными линиями.
– Вставай, Бесогон! Харэ дрыхнуть!
Он скинул простыню. И мне стало неприятно от того, каким я предстал перед ним: в безразмерных семейных трусах, с пухлыми ногами, кудрявившимися светлыми, почти выбеленными волосами – сонный, вялый, расползшийся холодец.
– Да, сейчас, ты откуда?