Это была девочка, четырехмесячный ньюфаундленд. У нее был энтерит — болезнь, которая губит породистых щенков очень часто. Ньюфа вообще трудно вырастить. Этот нежный гигант собачьего мира не слишком приспособлен к жизни в большом городе. Собака умирала. Мы с Олей потеряли надежду, ничего уже не делали, никуда ее не тащили, ничего не кололи, сидели и ждали. Собака лежала на полу рядом с нашей тахтой. Говорили тихо. Собака не скулила, кончалась. И вдруг она подняла на меня глаза. Внутри все похолодело — на меня смотрели глаза человека. В них была безнадежная мольба о помощи и ясное понимание конца. Я отвел взгляд. Собака опустила голову на лапы и больше не подняла. Через час ее не стало. Этот взгляд я не могу забыть. У собаки не может быть таких глаз. Но ведь люди так смотрят.
Человек — это умирающее животное.
Я сидел и перебирал отказы из журналов. «Новый мир», «Знамя»… Со «Знаменем» была целая переписка. Сначала попросили прислать еще, потом сказали, что подумают, потом окончательно отказали. Литконсультант «Огонька» мне объяснил, как надо рифмовать, и рекомендовал читать классику. Отказов из литературных журналов и газет было много — больше десятка. А ведь не все ответили, посылал-то я больше…
Конечно, самое главное происходит за письменным столом, конечно, чего суетиться, я ведь уже все сделал. Но выходило, что не нужны мои стихи родной словесности, она и без них замечательно себя чувствует. Пока была цензура, я еще как-то мог объяснить отказы — это не моя вина, это общая беда. Но теперь-то что? Ответ напрашивался совершенно однозначный: стихи твои — полное говно. Таким добром в любой редакции все столы битком набиты.
Нет, ну можно, наверное, продолжать. Тем более, стихи-то — они не спрашивают, когда им явиться. Но это все уже походило на какой-то навязчивый бред. Тебе уже 30 лет, и ты, родной, обыкновенный графоман. Вот и все. Ну хочется пописать — попиши, сбрось пар через свисток, в терапевтических целях очень даже полезно. Но щеки-то особо не надувай.
И с программированием какая-то задница, и со стихами — все одно к одному. Кончилось что-то с Костиной смертью. Конечно, вот квартира есть. Если бы у Кости квартира была, он бы, может, жив был. Конечно, есть Оля, Кузя, Ваня. Если бы у Кости были такие близкие люди, он бы, может, не решился. Но почему же комок в горле? И впереди — какая-то муть.
72
Оля, дети, собаки, кошка Сима, скарб домашний — едем в Санское. Обустраиваемся на лето. Дел по горло. Иду по улице, размышляю, как мне все успеть за три дня. Понимаю, что никак не успеть. Размышлять на эту тему прекращаю. Навстречу Битон.
— Здорово! Приехали уже! Олюнчик приехала?
— Здорово. Все приехали. Мне бы надо с Семенычем переговорить по делу.
Битон смотрит на меня как-то странно:
— Так помер Семеныч. Свезли на погост. Честь по чести отдохнули. Самогона…
— Погоди. — Я вздрагиваю от неожиданности. — Как свезли? Когда?
— Да давно уже.
— Как давно! Я его осенью видел. Такой крепкий мужик, об него же рельсы гнуть.
— Ну, давно, по весне.
— Битон, май на дворе!
— Ну по зиме, может. Нет, точно по весне — под 8 марта.
— Это что, давно?
— 40 дней прошло уже. Помянули. Отмаялся.
— Блин, да что ж случилось-то?
Битон искренне пытается понять, чего же я не понимаю. Понял.
— Да ты ж не знаешь!
— Чего я не знаю, твою мать?!
— Чё орать-то? Повесился он.
Я продолжаю тупить:
— Как повесился?
— А как люди вешаются? Взял веревку, намылил и в сарае прикорнул.
У меня окончательно выносит мозг. Здоровый мужик, суровый, правда. Непьющий, хозяйственный. С чего? И как у них время-то быстро летит: 40 дней — это давно. Два года прошло после Костиной смерти, а я как вспомню о нем, сердце сжимается.
— Запил, что ли? — пытаюсь найти хоть какое-нибудь хлипкое объяснение.
— Почему запил? Он мужик был строгий — пять лет ни грамма в рот не брал.
— Так что же случилось?
Но это я уже себя спрашиваю. Битон только руками разводит. Потому что ничего особенного не случилось. Повесился. Свезли на погост. Попили самогона и разошлись.
Как все просто у них. Этот — повесился, того — трактором придавило, другой с лошади сверзился и шею сломал. Этот — в завязке пять лет, тот — не просыхает по неделям, жену не узнает. И нормально. Битон понимает, что нужно что-то сказать. Вздыхает:
— Трудно люди живут. Трудно. Я к Олюнчику забегу? У меня к ней дело есть.
Знаю я, какое у него дело, денег будет просить и рассказывать, что в-о-о-о-т такую рыбу принесет, вот прямо на зорьке.
У Толстого есть рассказ «Три смерти». Он, как и сказано в заглавии, о трех смертях. Барыня помирает плохо. Мужик — лучше. Но правильнее всех помирает дерево. Наверное, камень еще правильнее помер бы, если бы жил.
Про дерево судить не берусь, но вот собаки помирают тяжело, по-человечески помирают. А крестьяне? Они что, бесчувственнее собак, что ли? Ведь не может такого быть. Ведь наверняка и они трудно помирают, только сказать ничего не могут, как собаки. Вот и кажется, взял Семеныч между делом и прикорнул. А он, может, тоской изошел. Так мучился, что свет белый стал как нож острый.