Это был человек лет пятидесяти пяти – шестидесяти, довольно высокого роста, худощавый, с очень смуглым лицом и весьма суровый на вид. Суровость бывает разная. При виде иного лица мороз подирает по коже: значит, человек этот суров от природы.
Суровость же господина де Фекура не леденила душу: она унижала; его спесивый, надменный вид проистекал от сознания собственной значительности и требовал подобострастия.
Люди невольно чувствуют подобные оттенки. Все мы грешим гордыней и потому сразу распознаем ее в других; иной раз это первое, что мы замечаем, приближаясь к незнакомому человеку.
Словом, таково было первое мое впечатление от господина де Фекура. Я подошел к нему весьма смиренно. Он что-то писал под говор окружающих.
Сильно робея, я произнес заранее приготовленное приветствие; так держится маленький человек, который пришел просить о милости у важного лица, а важное лицо не желает ни помочь просителю, ни подбодрить его и даже не смотрит в его сторону; господин де Фекур слышал мои слова, но не соблаговолил на меня взглянуть.
Я протягивал ему письмо, он письма не брал, поза моя была смешна и нелепа, и я не знал, как ее переменить.
Общество, находившееся в кабинете, состояло из трех или четырех мужчин; все они на меня смотрели; ни один из них не выражал сочувствия.
Это были господа не то чтобы могущественные, но благополучные, и я рядом с ними выглядел совсем мелкой сошкой, несмотря на красную шелковую подкладку! Притом все они были уже в летах, а мне исполнилось только восемнадцать, и это тоже далеко не такое маловажное обстоятельство, как может показаться. Стоило поглядеть, как они меня рассматривали; молодость была для меня лишним поводом устыдиться себя.
«Чего хочет этот молокосос и куда он лезет со своим письмом?» – казалось, говорили их любопытные, бесцеремонные взгляды.[65]
Я был для них малоинтересным зрелищем, небольшим дивертисментом, не заслуживающим ничего, кроме пренебрежения.
Один гордо рассматривал меня через плечо; другой расхаживал по комнате, заложив руки за спину; иногда он останавливался около господина де Фекура, продолжавшего писать, и разглядывал меня во всех подробностях, с удобного расстояния.
Можете себе представить, какой я имел вид!
Третий, занятый своими мыслями, смотрел на меня отсутствующим взглядом, как смотрят на мебель или на стену.
Господин, для которого я был пустым местом, приводил меня не в меньшее замешательство, чем тот, кому я представлялся какой-то козявкой. И то и другое было одинаково обидно, и я это чувствовал всем своим существом.
Я был смущен и сконфужен до крайности. Никогда не забуду эту сцену; со временем я стал богатым человеком; я не менее, если не более богат, чем те господа, но и доныне не понимаю, откуда берутся спесивые люди, так грубо попирающие права и человеческое достоинство ближнего. Наконец, господин де Фекур все же кончил писать и протянул руку за письмом, которое я продолжал держать перед ним.
– Ну, давайте! – бросил он и тут же спросил: – Господа, который час?
– Около двенадцати, – небрежно ответил тот, что прогуливался по кабинету.
Господин де Фекур распечатал письмо и пробежал его.
– Великолепно, – сказал он. – За полтора года это пятый человек, которого невестка посылает ко мне с просьбой устроить на место. И где только она их откапывает? Конца пока не видно. Этого она рекомендует особенно горячо. Чудачка, право! Прочтите, она вся тут.
Он протянул письмо одному из присутствующих, а мне сказал:
– Хорошо, я вас устрою; завтра я возвращаюсь в Париж. Зайдите ко мне послезавтра.
Я уже собрался уходить, но он меня остановил:
– Вы очень молоды. Что вы умеете делать? Держу пари, что ничего.
– Я еще нигде не служил, сударь, – сказал я.
– Еще бы! Я так и думал, – сказал он, – других моя свояченица и не рекомендует. Хорошо еще, если вы умеете писать.
– Да, сударь, умею, – сказал я, покраснев, – и даже немного знаю арифметику.
– Да неужели! – воскликнул он насмешливо. – Право, вы слишком хороши для нас! Так ступайте, до послезавтра.
Я удалился под громкий смех этих господ, которых развеселили мои познания в арифметике и письме; в этот момент вошел лакей и доложил господину де Фекуру, что его желает видеть некая дама, назвавшаяся госпожей такой-то (он так и выразился).
– Ara! – сказал его патрон. – Я знаю, кто это. Она явилась очень кстати, пусть войдет; а вы (это относилось ко мне) подождите.
В комнату тотчас же вошли две скромно одетые дамы; одна молодая, лет двадцати, а другая – лет пятидесяти.
У обеих были печальные и умоляющие лица.
Я в жизни своей не видел такого благородного и трогательного выражения лица, как у младшей из дам; а между тем ее нельзя было назвать красивой: красотой мы считаем нечто иное.
Ее лицо не отличалось ни яркими красками, ни правильностью черт, ничто в нем не бросалось в глаза, но оно много говорило сердцу; оно внушало уважение, нежность, даже любовь, – все эти чувства вместе.
В лице этой молодой женщины, если можно так выразиться, сквозила душа, и душа чистая, благородная и нежная, – следовательно, полная очарования.