Он сказал еще и еще (не мог остановиться). Катерина попробовала по-другому: сказала, чтоб допивал чай и чтоб духу его тут не было. И чтоб ружьецо свое не забыл… Ругань шла тихо, не уличная ругань – комнатная, на пугливых, придавленных звуках.
– И уйду. Сейчас же уйду! – шипел Иван Семеныч, хватал берданку, но не вставал. – Утку купила?
– Купила. Забирайте. Жена ваша рада будет.
Он не уходил, сам налил себе чаю. Он не прочь был уйти и вообще покончить с хождениями к этой сухой, неговорливой бабе, но самолюбие было задето. Выгибаясь, пополз выдыхнутый табачный дым по скромненькой бабьей спальне. Иван Семеныч сбавил тон, сказал, что и правда хватит встречаться, зачем нам обоим это?.. Заговорил он грустно и поворачивал так, что все-таки это она его удерживает и не отпускает. Сказал, что ни к чему ей такая воровская любовь, что не баба она, а реченька, что чистая, строгая, что уважают все…
– Не на это ль польстился?
– А хоть на это, – сказал он грустно и раздумчиво. – Не на что больше… Ну чего, чего губы-то сжала? Обидели тебя, так прости.
Он дымил ржавым дымом и говорил: ну, можно ль ходить в одной деревне друг к дружке?.. Шел он сюда вчерашней ночью, волк не волк, дурак не дурак, вот так и шел-пробирался. А стоял ведь у опушки, придерживал ружье и дышал, дышал, и Бога было видно, так было хорошо! Простреленное легкое побаливало, скрипело, он дышал лесом, березками, а затем все-таки свернул к проклятым огородам. Брел в темноте, отыскивая бледную рябь Катерининого забора… Старуха Зыркина, немощная, прямо подвиг совершила: успела обеих дочерей замуж выдать (из болезненной своей семьи). Теперь там только печка чернела, а дом был растаскан по бревнышку, да оставался погреб осевший – темнющий погреб с бурьяном, в него-то вчера и угодил Иван Семеныч. Сидел, как в могиле, очень это весело ночью… Он закончил медленную умягченную речь, помолчал.
– Ладно. Что это мы с тобой с утра? – Он вздохнул. – Здравствуй, что ли.
– Утро доброе, Иван Семеныч.
Маленькие сухие глаза Катерины потеплели, он поцеловал ее. Тяжелой, сонной рукой пригладил жидкие ее косички.
– Я ж не корю, Иван Семеныч… – мирилась она.
– Ладно, ладно.
Она всегда звала его по имени-отчеству, будто бы подчеркивала, что ни на что не претендует, и он понимал это. В окно постучали. «Поедешь с яблоками?..» – спрашивала Наталка Козенкова и вглядывалась в муть окна бегающими глазами. И в глазах этих, слава богу, ничего не было, кроме тарахтящей, подрагивающей машины, которую еще нужно суметь остановить на дальней дороге. Наталка ушла.
– Еще чайку, Иван Семеныч? Не испугались совсем вы, а меня даже в пот…
– Утки где?
Катерина просияла:
– Одна. Одна утка… Но какая! – Она пошла в сени. Он прихватил берданку и затопал за ней, едва не ахнул – вот это утка! Сам неплохо стрелял, но и у лучших охотников (в далеких, в хороших местах) такую видел редко. Он сплюнул слюну и, как живое, погладил синеватое, сливовое оперье птицы. Тронул левый, особо красивый бок, затем тонкую, блестящую по-змеиному шею и вдруг спросил:
– Кто стрельнул-то?
– Баньков.
– Так… Все небось ее хотели купить. Переплатила?
– Ой, Иван Семеныч, – Катерина сияла, – еще как хотели! Проезжие все до одного из машин повылазили. Толпа не подступись. Я уж и так, и этак. Все шумят, трогают, гладят, из рук взяла, Иван Семеныч. Хотелось!
Он усмехнулся:
– Ну вот и опять где ж у тебя ум?.. Все ж ее видели, бабья ты головушка. Как по деревне-то ее понесу? Ободранную, что ли?
И еще усмехнулся:
– А как в избу войду? Моя ж тоже на рынок ходила, тоже ее щупала да гладила. Эх ты…
Он смотрел в узкий просвет занавесок: напротив тишь и подметенность дворика Козенковых. Ни души, самое время уходить. Утка нужна ему была не столько для обмана жены, сколько для вида, для престижа первооткрывателя охоты – не с пустыми, дескать, руками. И как это Баньков ее подстрелил, а не он, не Иван Семеныч… А Катерина почти минуту стояла с открытым ртом, наконец поняла. Сухие и маленькие глаза забегали. Она зачем-то побыстрей сгребла картофельные очистки, топталась в сенях.
– Сейчас, Иван Семеныч. Сейчас. Может, базар не кончился. Может, что осталось…
Он зевнул, и вот такой, заспанный, медлительный и с мечтой про утку, услышал вдруг, как Катерина заперла дверь двойным клацаньем ключа и простучала по крыльцу ногами.
Ноги несли Катерину быстро, но спешки особой она не хотела выказывать. И без того по привычке тихой жизни всякий приглядывался, кто и зачем идет. Вот и крытая листовым железом, богатая изба Рыжухиных (у них жила та самая кислая и манерная дачница с больным мальчиком). Дачница купила сегодня утку, но не уступит – это ясно, да и утка уже в котле.
– Марковна, кликни дачницу, утку не уступит ли…
А Марковна щурила маленькое церковное личико:
– Брала ж нынче.
– Еще надо. Кликни уж, будь доброй.
Среди этих изб прошла вся жизнь – вот на этом пригорке сидела Катя, малая девочка, белесая, с белыми ресничками, молчаливая, и смотрела с удивлением, как старшая сестренка дает пацанам подзатыльники. И теперь, как и много лет назад, пацаны пробежали верхом на ветках лозы, напылили.